— Дурак,— шепчет генерал,— дуракус.
Слезает со стула, шарит по полу.
— Вчера я сам их туда запрятал. Дурак…
В свертке колода карт. Карты нельзя держать дома. За них можно уплатить штраф, даже «отсидеть». Генерал любит раскладывать пасьянс, а генеральша сердится. Чтобы успокоить ее, он придумал прятать их каждый раз в новом месте и тотчас же забывал.
— Что за штукенция,— ворчит он,— не понимаю, отлично помню, положил сюда, вот нету… Чего-с?..
За окном темень, тишина, враждебный мир. В комнате светло. Попахивает вчерашним обедом, сном, летает комариный писк почивающей генеральши, шуршат под потолком в кругу света встревоженные мухи.
Генерал сидит в голове стола, на помятой пятнистой скатерти раскладывает пасьянс.
Это особенный пасьянс — для него нужна вся ширина стола.
Размещая карты, генерал грудью наваливается на стол, фукает от натуги, тянется рукой то вправо, то влево, топыря короткие, волосатые, с пожелтевшими ногтями пальцы.
Лицо его сосредоточенно и серьезно, губы под спутанными заспанными усами шлепают над беззубой челюстью, глаза по-детски внимательны.
— Перекинем,— говорит генерал, перекладывая в колоде верхнюю карту вниз,— поможем судьбе. Выкрутон — с вашего позволения, без этого нельзя. Не раз-ре-ша-ет-ся. Ведь вот подлец Томилин, как умел передергивать — не заметишь. А честнейший парень. Благороднейший! Красавец, говорун, строевик… Что он там за Лизочкой ухаживал — это, конечно, вздор, бабьи сплетни… А все-таки… Бу-бу-бу, бу-бу-бу.
Генерал замолкает, опускает голову, смотрит пристально на валета червей. В глазах у него рябит. Мурашки бегают по векам. Он смахивает их кистью руки, но это не помогает…
— Разрешите, господин полковник, у вас Лизочку похитить. Мы с ней думаем новые страны открывать по Березине.
— В мое время этого не спрашивали, господин поручик. Увозили — и все тут.
— А ты не будешь плакать, папка? — спрашивает Лизочка и трется щекой о сюртук…
Он собирает поспешно со стола карты, завертывает в обрывок газеты, встает, сосредоточенно думает, куда бы их спрятать, но какая-то другая мысль мешает ему сосредоточиться.
— Ну да, конечно. Чего-с? Вы что-то хотите сделать?
— Ерунда-с. Форменная ерунда! И нечего об этом. Ничего! Опоздали. Не торопитесь, опоздали, генерал!
Глаза все еще в тумане. Ощупью идет старик к буфету, шарит по полкам. В дальнем углу, под салфеткой, он находит кусок чурека, жадно ест его, жует остатками зубов, горбится, спешит.
«Сударыня моя, их превосходительство, завтра ругаться будут,— думает он,— а на каком основании? Ей достопочтенный зять реквизнет. Ничего. Бедные родственники — с благодарностью».
В передней раздаются шаги. Кто-то, стараясь не шуметь, закрывает дверь на лестницу и проходит в соседнюю комнату.
Генерал подымает голову, прислушивается. Во рту недожеванный чурек.
Скрипит передвигаемый стул, все затихает.
— Явилась,— бормочет старик,— Психея {105}.
Проглатывает кусок и идет к выключателю, но внезапно через стену до него доходит придушенное всхлипывание. Он останавливается, смотрит на дверь в передней, силится что-то понять. Плач то затихает, то усиливается. Генеральское сердце бьется сильнее, кровь снова подымается в затылку. Старик хмурит брови, борода его ползет в сторону, глаза таращатся. Он топочет босыми ногами к двери, распахивает ее в переднюю, кричит охрипшим басом:
— Чего-с?
В передней темно. Из комнаты Ланской тянется тусклая полоса света. Она проходит через щель.
— Чего-с? — повторяет генерал.
Но плач не умолкает. Он становится тише, точно его стараются заглушить, закрыв лицо руками или уткнув лицо в подушку.
Старик забывает, что он в одном нижнем белье. Слышит только беспомощное это всхлипывание и не может остановиться, не имеет права. Открывает вторую дверь, стоит, расставив ноги, в длинной белой рубашке, с голой волосатой грудью. Мурашки мешают ему увидеть. Он поводит головой по комнате и едва-едва замечает, наконец, Ланскую.
Она сидит спиной к нему перед зеркалом, упав головой и грудью на руки, вытянутые вдоль стола. Худые плечи прыгают, обесцвеченные волосы под боковым светом кажутся седыми.
Минуту старик всматривается в плачущую, выставив вперед мочальную бороду; сам хорошо не знает — Лизочка ли это или Ланская? И та и другая вместе. Мохнатые брови ползут к переносице, глаза уходят глубже, нижняя губа отвисает.
Он начинает сопеть носом, круто поворачивается к двери, но тотчас же снова оглядывается на Ланскую.
Лицо его строго, глаза пристальны, он даже кажется выше, когда подходит к Зинаиде Петровне и стоит над ней. Потом медленно проводит рукою по волосам плачущей и молча поспешно тыкается шершавыми губами в ее лоб.
Она подымает к нему свое лицо, мокрое от слез, в красных пятнах, постаревшее лицо, и говорит покорно и тихо:
— У меня больше ничего нет. Совсем ничего. Понимаете, генерал, я пустая.
Она замолкает, всхлипывает, слезы сдавливают ей горло.
— Нет, нет, нет,— хрипит она, раскачиваясь, кусая руки, до крови кусает сухие свои пальцы.— Так больше не должно быть. Нет!..
Сны всегда необычайны. Они так не похожи на то, что только что пережил человек. Сразу переносят его в иной мир, дают иные ощущения, делают его легким.
Милочка хорошо даже не помнит, когда и как она заснула. Просто после поспешного, неожиданного ухода Ланской она еще помоталась по комнате, порылась в своих тетрадях, но волнение и недоумение, почти страх не оставляли ее. Тогда она открыла окно и села на подоконник, взобравшись на него с ногами.
«Зачем она это сделала? — упорно думает Милочка.— Не нужно было, не нужно. Я бы так не могла. Я бы уехала».
Она закутывается в свой платок, сидит, смотрит перед собою. Земля тяжело дышит. Ветер налетает порывами — деревья шипят, машут ветвями и затихают. Серые клочья низко ползут по небу, но в воздухе душно, как в печи после хлебов. Все полно движения, тайной жизни во мраке. Легкие тени скользят, сталкиваются, уплывают. Одна пора года уступает место другой. Милочке кажется даже, что она слышит голоса, перекликающиеся друг с другом.
Ей восемь лет. Она в Тифлисе.
Она ясно видит эту восьмилетнюю девочку — длинноногого галчонка и не верит, что когда-то была такой. Ведь это совсем другой человек. Он сейчас живет где-нибудь своей особой жизнью. Если бы они встретились, то не поняли бы друг друга. Но может быть у той и у другой Милочки одно и то же сердце? Очень может быть… И Милочка большая улыбается Милочке маленькой.
Одна пора уступает место другой. Милочка открывает глаза и смотрит на небо. Здесь и там то вспыхивают, то гаснут звезды. Вершины деревьев раскачиваются из стороны в сторону. Ночь все глуше.
— Как он мог это сказать? — он всегда смеется, не может не смеяться. Просто это шутка и ничего больше.
И Милочка встает и прохаживается по большой, ярко освещенной зале. Она совершенно одна. Никого нет в квартире. Она переходит из комнаты в комнату, всюду зажигает свет — все лампы, какие только есть. На ней длинная ночная белая рубаха и на затылке торчит туго заплетенная косичка. Она чувствует себя хозяйкой. Расхаживает, заложа руки за спину, и подпевает себе под нос. Нередко до нее сквозь толстые старые стены доносится музыка. Ей хочется послушать ее, она идет в переднюю и приоткрывает дверь, ведущую в коридор, соединяющий квартиру с театром. Но тотчас же страх гонит ее обратно в залу.
— Ты что тут делаешь?
Перед ней отец. На нем расстегнутый сюртук, у него свирепое, красное, взволнованное лицо.
— Где мать? — кричит он и начинает бегать по комнате.
— Мама в костюмерной,— отвечает Милочка и начинает дрожать.
Но на нее уже не обращают внимание. Со стола летят бумаги, книги, портреты. С треском выдвигаются ящики и все что в них вываливается на пол.