Выбрать главу

Они лицом к лицу сидели с такими звездами! Ведь это настоящие музыканты, живая классика! Они хоть понимают, как им повезло? Дверь в зал была двойная, между створками – щель, и я мечтала протиснуться, чтобы увидеть зал, музыкантов и восхищенное лицо моей девочки. Я была уверена, что оно восхищенное.

Я протискивалась медленно и уже была у цели, когда в толпе ахнули: идут! – и все бросились по углам. Я осталась одна у щели, успела увидеть, как наплывают в мои глаза одежды, и отскочила вовремя, чтобы не получить по лбу.

Створки разлетелись, из зала вышел один из мужчин – и моя девочка.

Она держала мужчину пальчиком за мизинец. Напротив была незаметная почти дверка, она вела на лестницу, на второй этаж. В два шага они преодолели коридор и скрылись за дверью. Но в эти два шага моя девочка успела ослепить меня своей улыбкой с хищным прикусом. Она несла эту улыбку, как королева венец перед венчанием, эту сверкающую, застывшую улыбку победы. Потом она стала подниматься, и я услышала, как стучат по лестнице ее амулеты-каблучки.

– Ромыч, тащи Мелкую, а то он без нас уедет! – Уже пьяный Толик ориентировался в реальности быстрее, чем я.

Водитель был тот же, но ехали мы на его новой фиолетовой шестерке.

Он был все так же молчалив, хотя теперь впереди сидел Толик, и он признался ему, что они тезки. Этот новый Толик был из Подмосковья, откуда-то с другой стороны города, он провез нас, пока было по пути, потом высадил на МКАД и поехал к развилке.

Он высадил нас на автобусной остановке. Ему в голову не пришло, что был уже час ночи и шел дождь. До развилки, куда он сам свернул, было три километра. Он хотел для нас как лучше, этот наш новый Толик.

– Девушка, а девушка! Тебя же на трассу выпускать нельзя, тебя же снимать начнут! – Толик ржет и бьется. Он ржет над Ромой. Со своими мокрыми дрэдами вокруг лица он и правда похож на девушку, если смотреть на лоб и глаза – у него очень чистые глаза. Но под носом рыжеватая небритость.

– Девушка, а девушка! Может, все-таки поднимите царственную свою лапку? Вы же как-никак профессионал. Может, стопнешь все-таки какую-нибудь тачку, твою в раста бога душу мать!

Толик знает, что говорит: Рома-Джа хорошо знаком с трассой. Каждое лето он уходит стопом в Крым, или на Кавказ, или еще куда-то.

Собирает в мае плату за три месяца вперед со всех жителей коммуны и уходит на все лето. У него там девушка есть и сын даже, года три, наверное. Я фотку видела: странное существо с выгоревшей на солнце мордочкой и волосами. Волосы эти совершенно нечесаны, не прочесываются, наверное. А ведь именно так исторически получились дрэды – из сбитых пожизненных колтунов.

Но Рома ничего о них никогда не говорит, об этой своей немосковской семье. Я о них знаю только, что – есть.

– Слушай, чувак, ты что хочешь? – вдруг оборачивается Рома и говорит

Толе прямо в лицо, чтобы не орать сквозь дождь, говорит тихо: – Ты представляешь, сколько с тебя отсюда до центра слупят? Ты весь наш заработок отдать готов?

– Да ты чего? – удивляется Толя и делает в сторону неверный шаг. -

Разве нельзя сказать, что у нас нет, если тебе жалко?

– Ты не понимаешь: стоп – это не когда ты на халяву едешь, потому что жмот. На трассе врать нельзя. На трассе ты открыт. Ты понимаешь?

А тут тебе какая трасса? Тут что, дальники в рейс идут? Это Москва, приятель.

Он поворачивается и идет дальше, но тут же мы слышим:

– А я ненавижу ее! – взрывается – и сразу в визг – Толькин голос. -

Я ненавижу ее, эту вашу Москву, эту зажравшуюся, жадную, вонючую вашу Москву!

Мы оборачиваемся: он стоит, как горбатая гигантская птица с перебитыми крыльями – руки болтаются из-под рюкзака, с них течет вода.

– Вы слышите? Вы! Я ненавижу ее!

– Ну слышим. А чего же ты сюда приперся? – кричу я ему в дождь – чувствую, что меня он тоже начинает бесить: ведь нам еще идти и идти, непонятно даже куда, а он нашел время и место для своих эмоций. – Сидел бы в своем Петропавловске! Чего тебя сюда понесло?

– Я ее еще сделаю! Я сделаю их всех, слышишь! – орет Толик. – Ты видела ее карту? Ты к нам в салон зайди, там висят эти карты сотовых сетей. Ты видела? Ведь это же паутина! Это паутина, мы летим сюда и липнем, как мухи, мы прилипли, болтаемся и ждем, когда нас сожрут.

Но только не будет этого! Я для того сюда приехал: я их всех еще сделаю! Вы слышите меня? Я сделаю всех, и вас, и всех, всех!

Толик живет в нашей комнате и спит под роялем. Он делает картины из пивных пробок, стекляшек, мелких монет, каких-нибудь обломков и прочей дряни, что находит на улицах. Он натаскивает этого мусора целые коробки, они стоят у него под роялем, а потом на тонкий слой пластилина на дощечке он все это налепляет. У него получаются толпы в метро, вид из нашего окна на дворовую помойку, фабрика “Красный октябрь” и Петр, вздыбивший море на набережной… Урбанистический мир из отбросов этого мира. Толик знает, что делает.

Рома подходит к нему и встряхивает за плечи так, что хрупкий пьяный

Толик почти повисает в его руках вместе с рюкзаком.

– Пошли, – говорит потом тихо – из-за дождя я догадываюсь, а не слышу. Толик всхлипывает.

– Ромка, из тех денег… возьмешь мою долю за квартплату, – говорю я, когда он меня догоняет. – А Тольке не отдавай, ладно? А то правда запьет, его с работы выгонят.

– Не запьет. Теперь уже не.

Мы идем дальше. Мои кеды впитали в себя столько воды, сколько могли, и теперь отжимают ее при каждом шаге.

– Ромыч, а Ромыч. А есть ли все-таки в той песне конец? – Толик догоняет нас и становится в ногу, такой же согнувшийся под рюкзаком, как мы. Рома слегка улыбается. Мы топаем дальше.

ПРОЩАЙ, РЕВОЛЮЦИЯ!

– Всякий раз, когда уходишь, – уходишь ты навсегда. Иного нет, ибо вернуться всегда – невозможно.

Таково первое правило Грана. Он передал его нам в то утро, когда мы познакомились, – раннее утро на просыпавшемся, умытом Сретенском бульваре. Мы поняли, что это очень верное правило, и решили в тот же день с Якиманки уйти. К тому моменту воздух там был спертый, и мы поняли, что с места этого пора линять. Мы бежали, никому ничего не сказав, ибо таково второе правило Грана: уходя, не оставляйте следов. Мы не оставили, никому ничего не сказали и ушли в тот же день, когда познакомились с ним, – мы оба, я, Мелкая, и Сашка Сорокин.

Это был наш совместный побег на Восток. Гран так и сказал: “На

Восток”, – и мы с Сашкой поверили. Мы сразу поняли, что уйдем, хотя и сказали сначала смутно, что немного подумаем. Но что было нам думать, когда уже мутнели летние рассветные сумерки, Якиманка спала мертвым сном, а мы с Сорокиным всю ночь выгуливали наш утюг, наматывая круги по бульварному кольцу и провожая Кару.

Кара, Кара Зе Блэк, зияющая ночь Кара, и на трассе я буду видеть, как наяву: вот ты таращишь на меня свой блестящий глаз, в котором нет отражений. Ты смотришь на меня и подходишь близко, трогаешь страшным клювом мою раскрытую ладонь, трижды киваешь головой и громко произносишь свое имя.

Кара, Кара Зе Блэк, ворон, потушивший свет Якиманки.

Если есть на свете счастье или несчастье, тебе одной ведомы пути их среди людей, Кара. Если есть на свете радость, гнев, ненависть или печаль, тебе одной нет дела до них, Кара. Ты явилась, чтобы указать путь, – и больше мы, верно, с тобой не столкнемся, так пусть же будет верным твое крыло, летучая Кара, потомок всех воронов Тауэра.

В тот вечер мы ушли гулять с утюгом, а возвращаться нам не хотелось.

Мы молча и упрямо шли вперед, и тень Кары кружилась над нами в нашей скорбной памяти. Мы видели, как ночь овладела Москвой, и Москва играла и млела, смеялась нам лицами своих ночных женщин, мчалась в блестящих машинах, гремела музыкой и хлопала разлетающимися дверями засыпающих станций метро, как бледными крыльями ночных бабочек. Мы шли, общались с ментами, молча курили с хмурыми встречными, говорили с бомжами, покупали пиво и сок в круглосуточных ларьках, посасывали это, смотрели на Москву – и шли дальше, провожая нашу личную, навек улетевшую ночь.