Выбрать главу

— Ах, не такое высокое, как мой вещмешок? Ты его что, измерял? Говорю тебе, полковник так таращился на нашего сержанта, будто хотел на гауптвахту отправить. А Сен-Лу, молодец, и в ус себе не дует: ходит туда-сюда, кивает, голову вскидывает и моноклем поигрывает в придачу. Посмотрим, что теперь капитан скажет. Может, и ничего не скажет, да только уж точно не обрадуется. А в самом кепи ничего такого нет особенного. Говорят, у него дома, в городе, штук тридцать таких.

— Откуда ты это взял, старина? Чертов капрал тебе сказал, что ли? — дотошно допытывался юный лиценциат, демонстрируя владение новыми грамматическими формами, недавно усвоенными, так что теперь ему было лестно уснащать ими свою речь.

— Взял откуда? Да его же денщик мне сказал, черт побери.

— Да уж, вот кому удача привалила.

— Еще бы! Деньжат у него побольше, чем у меня, уж это точно. И еще сержант ему все свои вещи отдает, и то, и это. Он в столовой не наедался. Приходит туда наш Сен-Лу, кашевар своими ушами слышал: «Хочу, чтобы его кормили как следует, сколько надо, столько и заплачу».

И, стараясь искупить энергичными интонациями незначительность слов, ветеран передразнивал Сен-Лу, пускай не слишком умело, но все были в восторге.

Я уходил из казарм, до захода солнца немного гулял, а потом отправлялся к себе в гостиницу, где часа два отдыхал и читал, дожидаясь, когда настанет время идти ужинать с Сен-Лу в другую гостиницу, где жили он и его друзья. На площади вечер водружал на остроконечные крыши замка розовые облачка, подбирая их под цвет кирпичей и для вящей гармонии подсвечивая кирпичи отблеском заката. Мои нервы омывал такой мощный поток жизни, что никакими движениями мне его было не исчерпать; каждый мой шаг по булыжнику мостовой пружинил, словно на каблуках у меня были крылышки Меркурия. В одном фонтане плескался алый цвет, в другом вода уже стала опаловой от лунного луча. Между фонтанами играли дети, кричали, носились по кругу, повинуясь неписаному распорядку дня, как стрижи или летучие мыши. Старинные дворцы и оранжерея Людовика рядом с гостиницей, в которых теперь разместились Сберегательный банк и армейский корпус, были уже подсвечены изнутри бледными золотистыми газовыми лампами, которые в еще светлом воздухе очень шли этим высоким и широким окнам XVIII века, где не успели погаснуть последние отблески заката: так лицу, пышущему румянцем, идет светлое перламутровое ожерелье; тут наконец я решался вернуться к моему камину и лампе, которая одна во всей гостинице боролась с наступающими сумерками; ради нее я шел к себе в номер еще до наступления полной темноты — шел с радостью, словно мне предстояло полакомиться чем-то вкусным. И в комнате меня захлестывала та же полнота ощущений, что на улице. Она выгибала видимую поверхность вещей, кажущихся нам обычно плоскими и пустыми, желтые языки пламени, грубую синюю бумагу небес, которую вечер, как школьник, изрисовал розовыми штопорообразными каракулями, скатерть с необычным узором на круглом столе, где ждали меня стопка линованой бумаги и чернильница рядом с романом Берготта, так что и потом мне всегда казалось, будто в них щедро заложено какое-то особое существованье и я сумел бы его извлечь, если повезет. Я с радостью думал о казарме, из которой только что ушел, о флюгере, вертевшемся по воле ветра. Для меня, как для ныряльщика, что дышит через трубку, выступающую над поверхностью воды, это была целительная связь с жизнью, с вольным воздухом, и связали меня с ними эта казарма, и эта вышка обсерватории, и поля вокруг нее, исчерченные зелеными эмалевыми каналами; я мечтал о драгоценной привилегии — и пускай бы она сохранялась за мной как можно дольше — приходить, когда захочу, под эти навесы и в эти казарменные здания, приходить и твердо знать, что встречу радушный прием.

В семь я одевался и опять уходил; теперь я направлялся в гостиницу, где жил и столовался Сен-Лу. Мне нравилось идти туда пешком. Было совсем темно, а на третий день с приближением ночи стал подниматься ледяной ветер, вероятно, предвещавший снег. Я шагал и, казалось бы, должен был непрестанно думать о герцогине Германтской; я и приехал к Роберу в гарнизон только для того, чтобы попробовать как-то к ней приблизиться. Но воспоминания и горести не стоят на месте. В иные дни они уходят так далеко, что мы едва их различаем и думаем, что они нас покинули. Тогда мы начинаем обращать внимание на что-нибудь другое. И улицы этого городка еще не были для меня просто средством, чтобы попасть из одного места в другое, как дóма, где все нам привычно. Жизнь обитателей этого незнакомого мира представлялась мне чудесной, и часто я застывал надолго в темноте перед какими-нибудь освещенными окнами, впиваясь взглядом в правдивые и таинственные сцены существованья, в которое не мог проникнуть. Иной раз гений огня показывал мне картину в багровых тонах, а на ней таверну, которую держал торговец каштанами; там два сержанта, положив портупеи на стулья, играли в карты, не подозревая, что выхвачены из тьмы по воле волшебника, словно актеры в театре, и явлены такими, какие они есть в эту самую минуту, глазам невидимого для них прохожего, остановившегося у окна. А в тесной лавке старьевщика сгоревшая до половины свеча, отбрасывая красный отблеск на какую-нибудь гравюру, превращала ее в сангину; свет массивной лампы, борясь с темнотой, золотил кусок кожи или осыпал сверкающими блестками кинжал на картинах, которые были всего-навсего скверными копиями, и драгоценная позолота была словно патина прошлого или лак великого художника, а убогая конура, где все сплошная подделка и мазня, преображалась в бесценного Рембрандта. Иногда мой взгляд забирался выше, и я заглядывал в какую-нибудь просторную старинную квартиру, если окна ее не были закрыты ставнями; там мужчины и женщины вели жизнь амфибий, каждый вечер приспосабливались к существованью в другой стихии, не той, что днем; они медленно плавали в жирной жидкости, которая с наступлением темноты беспрестанно сочилась из резервуаров ламп и затопляла комнату до самого верха каменных и стеклянных стен, и, перемещаясь в ней, распространяли вокруг себя маслянистые золотые водовороты. Я шел дальше, и часто сила моего желания останавливала меня в темном переулке перед собором, как когда-то по дороге в Мезеглиз; мне казалось, что сейчас из тьмы возникнет женщина и насытит это желание; если вдруг я чувствовал, что во мраке мимо меня скользнуло женское платье, жесточайшее наслаждение не давало мне поверить, что его прикосновение было случайно и я пытался обнять перепуганную незнакомку. В этом готическом переулке было для меня нечто столь реальное, что, если бы я сумел «подцепить» женщину и овладеть ею, ничто бы не могло меня разубедить в том, что свело нас с ней античное сладострастие, даже если бы она оказалась обыкновенной девкой, торчавшей там каждый вечер: зима, мое одиночество, темнота и средневековье овеяли бы ее тайной. Я размышлял о будущем: мне казалось, что забыть герцогиню Германтскую было бы ужасно, но, в сущности, благоразумно, и впервые мне пришло в голову, что это возможно и даже, пожалуй, легко. В полной тишине квартала до меня доносились слова и смех полупьяных прохожих, возвращавшихся по домам. Я останавливался на них поглядеть, я смотрел в ту сторону, откуда донесся шум. Но ждать приходилось долго: меня окружала такая плотная тишина, что даже далекие звуки раздавались в ней очень четко и громко. И наконец гуляки проходили, но не мимо меня, как я надеялся, а где-то далеко позади. Не то виноваты в этой акустической ошибке были перекрестки и расположение домов, отражавших звук, не то в незнакомом месте нам вообще трудно понять, откуда исходит шум, но и направление, и расстояние я то и дело определял неправильно.