Питек называл имя своего народа - но, насколько я помню, такой в истории не отмечен, как-то проскользнул стороной; называл он и свое имя, но никто из нас не мог воспроизвести ни единого звука: по-моему, для этого надо иметь как минимум три языка, каждый в два раза длиннее, чем наши, и попеременно завязывать эти языки узлом. У Питека, правда, язык один, и это великая загадка природы - как он им обходится. Единственное, что я знаю наверняка: там, где он жил, было тепло. Поэтому при малейшей возможности Питек старается пощеголять в своем натуральном виде; мускулатура у него и вправду завидная, и ни грамма жира. Нашим воспитателям не без труда удалось убедить Питека в том, что хотя бы самую малость надевать на себя необходимо. Он подчинился им, хотя и не поверил. Он коренаст, ходит бесшумно, великолепно прыгает, не-ест хлеба, а мясо, даже синтетическое, может поглощать в громадных количествах, предпочитая обходиться без вилки и ножа.
Он немного ленив, потому что ни на миг не задумывается о будущем, не заботится о нем и ничего не делает заранее, а только тогда, когда без этого обойтись уже нельзя. Зато он обладает великолепной реакцией, и мог бы быть даже не вторым, а первым пилотом, будь у него чуть больше развито чувство самосохранения - а также и сохранения всех нас; но смелость его, к сожалению, переходит всякие границы. Я думаю, впрочем, что это относится к его индивидуальным особенностям, хотя, может быть, все они были такими, его соплеменники - поэтому и не уцелели. Чувство племени, кстати, - или, по нашей терминологии, чувство коллектива - у него развито больше, чем у любого из нас. Питек может рисковать машиной вместе со всем ее населением; но ради любого из нас он подставил бы горло под нож, если бы возникла такая необходимость, - и с еще большим удовольствием полоснул бы по горлу противника.
Он часто, хотя несколько однообразно, рассказывает о войнах между племенами. Я как-то в шутку поинтересовался, не съедали ли они побежденных в тех междоусобицах. Питек не ответил. Лишь улыбнулся и провел кончиком языка по своим полным губам.
Что еще о нем? В обращении с женщинами он элементарно прост, и, как ни странно, им - современным и высокоинтеллектуальным - это нравится. Впрочем, понять женщин в эту эпоху, как мне кажется, ничуть не легче - или не труднее, может быть, - чем в наши, далеко не столь упорядоченные времена.
И наконец последний из нас - Рука. Гибкая Рука; так он сам перевел свое имя, как только мы, после первого же часового сеанса, вдруг убедились, что все объясняемся на одном языке - и язык этот не является родным ни для одного из нас, но все же мы им владеем, как будто родились, уже умея на нем говорить. Рука из индейцев; жил где-то у Великих озер - в местах, по которым в мое время проходила граница между Канадой и Соединенными Штатами. Правда, говорить о границах с Гибкой Рукой бесполезно: в его время ни Канады, ни Соединенных Штатов не существовало, и о белых людях там вообще не слыхивали. Имя свое Рука заслужил честно: он из тех людей, кого называют умельцами, у него прирожденное чувство конструкции, взаимодействия деталей, чертеж он воспринимает трехмерно, как реальный механизм. Попав в современность, он в краткий срок сделался выдающимся, даже по высшим меркам, специалистом, и в полет отправился судовым инженером.
Как ни странно, он полностью соответствует литературному стандарту индейца: невозмутим, говорит лишь тогда, когда к нему обращаются или когда необходимо что-то сказать в связи с его установками. Никогда не меняется в лице, и Рыцарь, мне кажется, очень завидует этому ему качеству. В отличие от Питека, Гибкая Рука не любит говорить о прошлом, о своем времени и своем народе. Мы, прочие, иногда грешим этим. Уве-Йорген порой, забывшись, громко произносит: "Мы, немцы..." - и в глазах его загорается огонек; правда" он тут же спохватывается и смущенно улыбается. Да я и сам иногда начинаю: "А вот у нас..." - и тоже умолкаю, потому что мы - это теперь либо мы шестеро, и не более того, либо все нынешнее человечество, к нравам и обычаям которого - да простит меня Юлий Цезарь за плагиат - мы то ли не смогли, то ли не захотели по-настоящему приноровиться. Наша научная группа - двое высоких, смуглых, красивых и набитых неимоверным количеством знаний людей - относится к этому остальному человечеству. Мы прекрасно взаимодействуем друг с другом, но у них - свое прошлое и настоящее, а у нас - свое, хотя настоящее и протекает в одном и том же корабле. И будущее наше, вероятно, тоже имеет мало общего с их будущим.
Для них корабль - инструмент познания; для нас - мир. Мир в большей степени, чем затерявшаяся далеко в пространстве планета Земля. Там мы были гостями, а здесь чувствуем себя дома. О том, что будет с нами, когда экспедиция закончится и мы приведем машину на базу, мы предпочитаем не думать. Прежде надо вернуться в целости и сохранности. Вернее всего, после этой экспедиции мы уйдем в другую: ведь у нас будет опыт, каким на Земле не обладает никто.
Вот о чем размышлял я, прогуливаясь в Саду своей памяти. Был спокойный участок полета, мы вышли из сопространства и подкрадывались к очередной звезде, пилоты несли вахту, и у меня - а я был, как-никак, капитаном этого корабля, первым после бога ("Вот!" - торжествующе сказал Иеромонах и наставительно поднял палец, когда я впервые поведал ему эту формулу) оставалось время для таких прогулок. Ветерок посвистывал, скрипели сосны. Потом в этот приятный шумок вошли новые звуки.
Обычно вызываю я, а не меня; значит, дело было важное, потому что идти в центральный пост, чтобы командовать переходом на орбиту, было еще рано, до этого оставалось никак не меньше двух суток. Я торопливо повернулся, в два счета оказался у двери своей дачи, вошел, затворил ее, пожмурился от яркого света, всегда горевшего в моей каюте, и оттуда откликнулся: