Выбрать главу

Я медленно шел по дорожке, мимо грядки с клубникой, и мне все казалось, что вот-вот кто-то выйдет из-за дома. Раньше я ожидал, что покажется она. Но теперь - чем дальше, тем больше - ловил себя на том, что жду не ее, а сына, чумазого, запыхавшегося, живущего в своем, насчитывающем десять лет от роду мире и поглощенного своими делами и проблемами. Я ждал, а он все не выходил, и мне, как обычно, стало тоскливо; наверное, надо было повернуться и уйти из сада, войти в ту дверь, из которой я вышел, но я медлил: тоска - тоже живое чувство, и если нет ничего другого, то пусть будет хоть она. Потом - и это тоже было известно заранее - проступила досада на тех, кто придумал такую вещь. Но досада тоже была не совсем искренней, и по той же причине: не будь сада, не было бы и тоски, а без нее жизнь была бы бедней. Женщины и дети, они равно нужны нам в жизни, и старая традиция - "женщины и дети первыми в шлюпку" полностью отразила наши чувства. Я только не уверен в порядке: женщины и дети - или дети и женщины? Но здесь конструкторы не предусмотрели (слава богу!) ни детей, ни женщин, а вот иллюзия сада была полной; наверное, они хотели облегчить нашу жизнь, когда записали те картины, что наиболее четко запечатлелись в памяти, и дали возможность воспроизводить их по собственному желанию. Не знаю, как это получалось: апартаменты мои, хотя и были больше прочих, все же измерялись квадратными метрами, и уж никак не сотнями; и тем не менее, отворив дверцу, я выходил в свой сад (его, конечно, давно уже нет, не знаю, что там сейчас, и не хочу знать), и бродил по дорожкам, и все это было настоящее, просторное, без обмана. Потом я входил в дверь своего дома - и оказывался в каюте, которая была уже самой настоящей реальностью, как и все приборы, что смотрели на меня со стен и стендов, как броня бортов и пустота за ними.

Но пока я еще шел по дорожке, поглядывая на кустики уже давно отошедшей клубники. Сосед не показался, и я знал, что он не покажется, и никто другой тоже, потому что их на самом деле не было. Многие знания дают многие печали; нехорошо, когда доживешь до возраста, в котором справедливость этого положения становится неоспоримой. Так думал я, и так думали, по-моему, все люди нашего экипажа. Ученых я к ним не причисляю, потому что они были совершенно другими людьми.

Сказанное звучит, наверное, довольно загадочно, но если разобраться, то окажется, что все очень просто. В эти времена (мысленно, для себя, я называю их временем моей второй жизни, потому что никак не удается отделаться от мысли, что я - какой-то первый я, не совсем я, но все же я, - что неопределенная эта личность все же утонула сколько-то лет назад. Я не раз принимался подсчитывать, сколько же все-таки лет назад это произошло, но с тех пор не раз менялось летоисчисление, и для того, чтобы разобраться во всех календарях, надо было стать крупным специалистом. В общем, выходило, что тогда шел какой-то год до той эры, что была перед другой эрой, которая уже непосредственно предшествовала нынешней эре текущей, как сказали бы в мои времена.) - итак, современные люди снова захотели понюхать, как пахнут звезды вблизи. Трезво поразмыслив и решив возобновить полеты при помощи созданной ими техники, люди собирались, между прочим, поискать, не отыщутся ли где-нибудь бренные останки первопроходцев, чтобы понаставить в тех местах памятников; правда, в задачу нашей экспедиции такие поиски не входили, ими должны были заняться те, кто - если у нас все пройдет благополучно - полетит после нас. Итак, люди захотели снова выйти в большой космос. Подготовились они очень основательно, корабль был спроектирован и заложен, и тогда они стали всерьез размышлять над проблемой экипажа.

Тут надо понять их образ мышления. С нашей точки зрения, они могут показаться очень уж неторопливыми и робкими при решении сложных проблем: на самом же деле они просто более обстоятельны и куда больше нас заботятся сами о себе - в смысле, обо всех людях: все люди заботятся обо всех людях, и получается очень неплохо. Живут они куда лучше нас. Не то, чтобы у них совсем не происходило никаких трагедий: и у них, как я успел понять, поглядывая да выспрашивая, случаются такие истории, как у меня, и у них умирают матери и отцы; и дети, солидные седовласые дети, плачут по ним, плачут, не стесняясь, потому что они давно поняли: стыдно не проявлять свои чувства, а напротив, скрывать их. Нет, кое-какие трагедии у них есть; и в нынешнюю эпоху случается, что человек считает себя Архимедом, но, даже просиживая целые дни в ванне, выносит из нее разве что убеждение о том, что мыться полезно; и у них поэт или композитор вечно злится на самого себя оттого, что написал так, а надо бы, а хотелось бы куда лучше, - и так далее. Но вот о жизни людей, об их здоровье, и физическом, и моральном, они заботятся всерьез, и уже не лечат болезней, а просто не позволяют им возникать. Так что когда они задумали лететь, то обилие неясностей и проблем, какие могли встретиться тут, в Галактике, их поначалу огорошило, и они забеспокоились всерьез.

Ведь как подошли бы к подобному делу, скажем, мои современники? Они сказали бы: ребята, дело опасное, приказывать никому не станем, но коли есть добровольцы - три шага вперед. Люди сделали бы три шага вперед, и с того момента приняли бы на себя ответственность в равной доле с теми, кто задумал и подготовил всю историю. Получилось бы очень просто; в мое время бывали войны, и мы их не забыли, в мое время существовали армии, и люди, которые отдавали им всю свою жизнь, знали, что профессия их заключается, между прочим, и в том, чтобы в случае необходимости рисковать жизнью, а если требуется - и отдавать ее. Это были нормальные люди, которым нравилось жить, но уж так они были воспитаны. Так было в мои времена. Но теперь времена были совсем другие, и воспитание иное и вообще все. И вот когда потребовалось решать, кто же полетит, то перед ними встали вдруг такие проблемы, мимо которых мы прошли бы, даже не повернув головы.

Дело в том, что они любили друг друга. Да.

В нашем веке тоже вроде бы понимали, что такое любовь. И раньше тоже. Всегда бывало, что любовью жили и от нее умирали. Только любовь была - к человеку. А у этих, современных, была другая, не менее сильная любовь любовь к людям. Ко всем, сколько их существовало в природе. И их любовь (я говорю то, что слышал от них; сам я, откровенно говоря, этого никогда не испытывал, у меня были друзья, были враги, а те, кого я не знал, меня в общем-то не волновали - кроме детей, конечно; я их полюбил с годами, каждого ребенка, которого видел или о котором слышал, но это касалось только детей), их любовь была не абстрактной, а очень, очень конкретной, физически ощутимой, и если кому-то было нехорошо, то так же нехорошо становилось и тем, кто был к нему ближе остальных, а потом тем, кто был близок этим близким - а в конечном итоге близким было все человечество. Получалось что-то вроде того, когда один хватается за оголенный провод под напряжением, другой хватает его, чтобы оттащить, - и подключается сам, и его тоже трясет, за него берется третий - и тоже попадет под напряжение, и так далее. Это был какой-то сверхсложный организм, их человечество, единый организм (в наше время мы этого еще не понимали как следует, мы уже были многоклеточным организмом, но единым еще не были), и если от организма надо было что-то отрубить, он, естественно, страдал: одно дело, когда клетка отмирает, другое - когда режут; и вот люди страдать не хотели, ни сами, ни опосредованно, через кого-то другого. Одним словом, оказалось, что лететь они хотят - но не могут: слишком они духовно срослись между собой.