Смерив завистливым взглядом по-девичьи тонкий стан парсиянки, Зубейда тяжело вздохнула:
— И как это ты не полнеешь, сестрица?
И с сожалением откусила от очередного финика.
Мараджил звонко расхохоталась.
— Легко тебе смеяться, — пробурчала Ситт-Зубейда и надулась.
— Ну, будет тебе, матушка, — ласково улыбнулась Мараджил, почтительно присаживаясь на самую маленькую подушку.
«Матушка».
Тут Зубейда не смогла сдержать ответной улыбки и расплылась лицом почти против воли.
Мараджил придумала ей это прозвище все те же двадцать с лишним лет назад, — когда хлопающим рукавами вихрем вторглась в покои харима и полностью и безраздельно завладела сердцем Харуна и ночной крышей дворца. «Примите знак почтения от ничтожной рабыни, матушка», — написала парсиянка. И передала здоровенную дыню и мохнатого хомяка. Зубейда тогда кормила грудью дочку и воистину походила на масляный шарик. Завидев пухлые щеки зверька и оценив размеры дыни, она пришла в дикую ярость. Супруга халифа выкинула во двор все ларцы с платьями — те не сходились после родов, но Зубейде почему-то казалось, что еще чуть-чуть, и она в них влезет. Вслед за ларцами она выкинула посланного с письмом от Харуна евнуха. «Или я — или она!». Зубейда орала и топала ногами, пугая младенца и невольниц. Харун примчался как был, распоясанный — и с мокрыми после любовных игр с Мараджил шальварами. Отчаявшись вымолить прощение — отослать дерзкую рабыню он отказался наотрез — ар-Рашид уединился во Дворце вечности. Он велел постелить себе на террасе и отправил к ненаглядной супруге наглеца, пропойцу и гения Абу Нуваса. Стихоплет пришел к ней под занавеску и, тренькая на тунбуре, завел рассказ про то, как Харун то, да Харун се, да помните ли, прекрасная госпожа, как вы однажды купались в пруду под сплетенными ветвями жасмина, и халиф увидел вас обнаженной, и как он не смог найтись со стихами, а потом, пораженный вашей красотой, выговорил:
И он не знал, что сказать после этого, и позвал меня, ничтожного Абу Нуваса, и я дополнил его бейт своими:
А надо сказать, что пока Абу Нувас тренькал на тунбуре, Зубейда безутешно рыдала, и поэт велел невольницам принести им по чаше кутраббульского вина, прогоняющего все печали. И она выпила полную чашу — и это была большая чаша, нисфийа [3], а вина в рот она не брала очень давно, все время, пока кормила грудью. Зубейда опьянела и снова преисполнилась ярости. Приказала принести плетку и пошла в покои Мараджил — «где ты, дерзкая коза, я тебя выдеру!». А парсиянка горевала в разлуке с халифом и тоже выпила, одну за другой, две чаши-сулсийа [4]дарабского, и изрядно захмелела.
Плетку Зубейде не дали, и она гонялась за соперницей с полотенцем. Мараджил визжала от страха и пыталась убежать, заплетаясь ногами. Вцепившись друг другу в волосы, они свалились в пруд и едва не утонули, а вода по зимнему времени была ледяная, — и отпаивали обеих подогретым вином. Ближе к утру женщины пришли к соглашению, что ни один мужчина в мире не стоит даже крохотной слезинки, не то что загубленного в грязной воде платья. И, кликнув придворного звездочета, попытались составить календарь посещений Харуна на ближайшие месяцы: «Бери его на три дня! Да что на три — на четыре — иип! иип! проклятая икота! — бери! не видала я, что ли, его зебба!». Помудрив над разложенным свитком в течение еще одной бутыли, обе вспомнили, что забыли про месячные и в досаде плюнули на свою затею. Надо сказать, что с той памятной попойки они еще не раз ссорились — и однажды Зубейда все же оттаскала Мараджил за волосы. Это случилось, когда парсиянка — ох, пятнистая змея, ох, страшная собака! — свела Харуна от жены прямо с ночной крыши, под предлогом, что, мол, разболелась и нуждается в утешении. Ар-Рашид был пьян, и поскользнулся на лестнице, и сломал ногу, и хорошо, что не шею, и Ситт-Зубейда ворвалась к Мараджил подобно ифриту — «довольна, сучка?! погубила господина, о скверная, о блудливая, о мерзкая!», — а та лишь плакала и извинялась, так что Зубейда дернула ее за косу всего-то пару раз.
Так что вот так. «Матушка». Обиды забылись, а прозвище осталось. К тому же, теперь они обе матушки, что уж тут говорить.
Все еще улыбаясь, Зубейда похлопала по шерсти большого ковра — присаживайся, мол, ближе, сестричка. И махнула невольницам:
— Принесите-ка нам еще шербету и винограда!
И милостиво кивнула Мараджил:
— Возьми подушку побольше, а то что сидишь, как на насесте!
Мараджил улыбнулась в ответ и приказала своей невольнице:
— Эй, Рохсарё! А вон на полу подушка лежит, далеко улетела. Давай-ка ее сюда, девушка!
Рабыня послушно метнулась к майясир, на которой только что сидел аль-Амин. Бестолково захлопотала, принялась возить ладонью по ковру, словно что-то собирая, а потом зачем-то стала отряхивать подушку.
— Что копаешься, о неразумная! — гаркнула Ситт-Зубейда.
Воистину, парсиянки среди рабынь самые тупые, непонятно, за что посредники такую цену ломят…
Наконец, глупая девка положила подушку рядом с матерью халифа, Мараджил послушно на нее уселась и посерьезнела:
— Э, Зубейда, тут уж ничего не сделаешь. Как ни уговаривай ты Мухаммада, пока он сам за ум не возьмется, ничего у тебя не выйдет. Пожелает он сойти с осла шайтана и оставить пьянство — остепенится. Не пожелает — так и будет пить с евнухами.
— Он теперь нового завел, — скрипнула зубами Зубейда. — Слыхала?..
— Ты о Кавсаре? — усмехнулась Мараджил. — А как же. Мои девчонки стрекочут о нем без умолку — писаный, мол, красавец.
— Что ж может быть плохого за пять тысяч динаров? — подбираясь, как змея, зашипела мать халифа. — А девкам-то твоим он на что? Евнух-то?..
Вокруг них зашебуршались и захихикали. Мараджил, качнув перьями на шапочке, обернулась к давешней дурочке, таскавшей подушку:
— Что, Рохсарё? Хорошо бодается гулям моего племянника?
Девушка зарделась и прикрыла полные губы краем ярко-фиолетового платка.
— Такой прут у него, говорит, что после всего еле до комнаты доковыляла, — фыркнула Мараджил. — Ну-ка покажи еще раз, какой у него! Э, Рохсаре, что ты хихикаешь, глупая, покажи, покажи госпоже рыбу-бизза!
Оценив расстояние между ладонями хихикающей рабыни, Зубейда подумала, что там и впрямь с бизза величиной.
— Фу ты пропасть, я-то думала, он кастрат, — пробормотала она, и от утреннего веселого расположения духа не осталось ни следа.
Непроницаемые и черные, как две маслины, глаза Мараджил, казалось, даже не отражали солнечный свет. Ямочки на щеках разгладились, и родинка над уголком губ перестала плясать в улыбке.
— Что делать-то мне? Что делать?.. — горько прикрывая глаза, спросила Зубейда расплывающийся над курильницами воздух.
От резкого запаха алоэ ее вдруг замутило — над Тиджром ходили тучи, собирался дождь, и бедная голова напомнила о смене погоды тупой мутной болью.
— Я пришлю тебе своего врача, — из взвеси перед глазами донесся голос Мараджил. — Он сабеец, мой Садун, и понимает в звездах лучше, чем ваши ашшаритские шарлатаны.
— Вечно вокруг тебя толкутся неверные, — сварливо отозвалась Зубейда и тут же сморщилась — в затылке кольнуло.
Мать аль-Мамуна ничего не ответила — наверняка, лишь улыбнулась своей странной, немного отсутствующей, словно не в себе женщина, улыбкой.
Мараджил-хохотушка иногда замирала, как замерзшая в камень птица на ветке, — стеклянной пленкой затягивало глаза, пухлые губы приоткрывались, как клюв распираемой льдом пичуги. Поговаривали, что парсиянка приняла веру Али уже после того, как оказалась в хариме эмира верующих, — вроде как ее привезли из Ушрусана, вечно бунтующей страны в горах Пепла. А в Ушрусане, рассказывали, до сих пор поклоняются огню, рвущимся из-под земли столбам пламени, и правоверных там меньше, чем воды в пустом бурдюке. Передавали, что отец и братья Мараджил, в числе других знатных людей той страны, подняли мятеж против власти халифа. Восстание подавили, казнив, как водится, зачинщиков, а женщин из харимов мятежников продали в рабство. Так красавица-принцесса оказалась сначала на знаменитом невольничьем рынке в квартале Карх, а потом в Младшем дворце халифа. Говорили, что при Мараджил покровительствуемым раздолье: ее личный лекарь, охранники, невольницы и доверенные лица были сплошь из огнепоклонников.