У ближайшей скалы сидели связанные пленники — четверо мужчин, подросток и женщина. Они жались друг к другу и дрожали. Чуть в стороне расположился один из Джаведовых айяров: время от времени он дергал за веревку, спутывавшую шеи несчастных, — и те с жалобным стоном падали друг на друга и хрипели.
Шайка Джаведа собирала с купцов не только деньги. За сквозной проход в степи караванщики отдавали раба. Неважно, какого пола и возраста. Хочешь пройти через скалы — отдай человека. Местные в Фейсале все знали и не возражали — притерпелись. Парс орудовал на плоскогорье давно, лет десять с лишним. С тех пор, как в скалах появился аждахак. Купцы провозили товары через Мухсин — а Джавед собирал дань и оставлял змею жертвы. Чудовище питалось теми, кого приводил парс, и не трогало караваны. Говорили, что наместник Фейсалы, Шамс ибн Микал, на праздниках сажал Джаведа за собственный стол — как человека, благодаря которому торговля процвела и расширилась, несмотря на ужасающие обстоятельства последних лет.
Садун запахнул поплотнее абу и как ни в чем не бывало отозвался:
— Закрой свой глупый рот, о Джавед. Тронешь меня или моих — и тебя повесят на стене города рядом с наместником, покрывающим твои шашни.
Парс медленно положил ладонь на рукоять джамбии.
— Не дури, — скривился сабеец. — У моего доверенного посредника в Фейсале лежит некий документ, в котором подробно описано, где и у кого ты хранишь деньги. Я даже знаю, что пару десятков кувшинов с золотом ты зарыл здесь, на Мухсине. Если я не вернусь, этот документ отдадут… — тут сабеец ласково улыбнулся и с удовольствием отхлебнул горячего чаю, — … отдадут Стражу. Ты ведь знаешь, за чем пожаловал на Мухсин эмир верующих, правда, Джавед? Он приехал будить Тарика, да… Как ты думаешь, понравится нерегилю то, что ты делаешь вот уже десять лет?.. Говорят, Тарик любит порядок, очень любит. А вешать нарушающих порядок он любит еще больше…
С лица разбойника сполз цвет — даже в отблесках костра видно было, как посерела кожа. Пальцы на рукояти разжались, и парс стал судорожно вытирать вспотевшую ладонь о полу драного халата.
Ибн Айяш удовлетворенно кивнул — так-то, мол, лучше.
И тихо спросил:
— Сколько их?
Джавед прищурился:
— Кого?
— Аждахаков, дурень.
Парс скривился:
— Двое. Один сидит, как всегда, в пещере. Далеко не вылазит, старый стал, неповоротливый.
— Зачем же кормишь?
— Пять лет назад поветрие было, мор прошел, караваны не ходили, люди не ходили, так он вылез. Обожрал пригород.
— А потом сам ушел? — тонко улыбнулся Садун.
— Деревца в ленточках видел? После того дела стоят. Пятьдесят душ ему отдали. К столбам привязали — вдоль дороги и в скалах. Он и пополз — от человека к человеку. Столбы наместник убрать велел, чтоб глаза не мозолили. А деревца в память тех невинных жертв высадили — люди чтят мучеников, молятся, ленты и бубенцы вешают.
— Похвальное благочестие, — сверкнул глазами Садун.
— Фейсала — город огнепоклонников. Тайных, конечно, кому охота джизью платить, — фыркнул парс. — Ну а те, что в мечети и вправду молятся, помалкивают.
— Чтоб соседи к столбам не вывели? — усмехнулся сабеец.
Разбойник показал гнилые зубы в ухмылке — мол, правильно понимаешь.
А потом посерьезнел и сказал:
— Из тех шестерых, — Джавед кивнул в сторону дрожащих под ветром жертв, — взрослых мужчин и бабу к пещере отведем. А мальчишку отдам второму змею. Тот маленький, жрет нечасто.
— Маленький, говоришь… — пробормотал сабеец, пощипывая бороду. — Маленький…
И вдруг встрепенулся:
— А близко он? Этот второй?
— Близко, — скрипнул зубами Джавед. — Халифский караван прошел — он следом пополз. И до сих пор ворочается по камням, голодный и злой. Тут рядом как раз святое деревце стоит. К нему и отведем. Чтоб, значит, все по обычаю было.
— Покажешь мне, — твердо сказал Садун.
— Что покажу? — вздрогнул парс.
— Как оно все делается, — усмехнулся сабеец.
Разбойник цокнул языком и хлопнул по коленям — мол, что ж, как хочешь, человек из столицы.
караван аль-Амина,
следующий день
…Утро здесь походило на вечер, а в полдень становилось лишь незначительно светлее и теплее. Караван уходил вглубь плато, ветер крепчал. Мухаммад давно потерял представление о сторонах света и, спроси его, где кибла, он бы не ответил. Гул и свист усиливались к вечеру, а к утру опадали, словно воздух обессилевал и отчаивался в своем прибое.