Уже минуту или пять минут красивая большая Хая из кухни стояла и прислушивалась, сжимая в руках тарелку с едой, забыв ее мне поставить. И лицо ее так мучительно сигналило, что это походило на мысль: "От вас только и слышишь: Чайковский, Хреновский, умер, а когда о живых-то мужиках-то?"
Уходя, Гофф тоже опрокинул на меня банку-другую энергии. Эти силы, невидимые, но ощутимые, так и швыряли меня весь вечер по синагоге - из угла в угол. Хорошо, что еще Хони уехал в Екатеринбург, а то бы я вообще не мог успокоиться.
Эта глобализация ко мне неравнодушна. Вот и на уроке Гриша - со своим интеренетопоклонством - завелся:
- Глобализация, то есть Интернет, какие дает возможности! За три секунды доходит статья до московской газеты, а это значит, что мы уже являемся частью Москвы!
- Иерусалим в Интернет не засунешь, Гриша.
- Какой Иерусалим?
- О котором тысячелетия молились твои предки. Пока живем на земле, мы не должны предать ее. Место, на котором мы живем, всегда священно.
Я не против Интернета, но не все так просто - ты за три секунды статью прислал, а ее не приняли, потому что она написана провинциально... Но некогда много объяснять - пришло время русского языка, который, родной и могучий, приносит мне сто пятьдесят рублей за два часа.
Вечером, после урока иврита, ученики последнюю свою пассионарность потратили на то, чтобы понять, что такое пассионарность: Лев Гумилев гений, все нам объяснил!
- Да он антисемит, - говорил я несколько раз, но ученики, как будто каждый раз с возмущением соглашаясь, тут же забывали об этом: жаль ведь расставаться с простой картиной мира.
Я и сам некогда припадал к книгам о пассионарности, пока коллеги-грузчики не уронили на меня ненароком кое-что тяжелое, после чего я побежал в церковь, никогда больше не открывая Гумилева...
Глобализация, ты забуксуешь на нашей родной почве! Я так думаю, что мы - эсэнгои, б.у. совки, кое-что делаем верно, ведя свои разговоры на мирообъемлющие темы. Рыночные отношения просто в отчаянии заломят руки: они ведь хотели нас превратить в свой элемент на двести процентов. Мол, эй, россияне, помолчите, поработайте жизнь-другую двадцать четыре часа в сутки, и у вас будут телеки, компики, видики, пляжи Крита, перестрелки в школе... Нет, госпожа глобализация, наши задушевные, закадычные разговоры обовьют все твои механизмы! И не будет никаких демонстраций, метаний в поисках очередных булыжников пролетариата, нужны только тихие разговоры без конца лицом к лицу. Даже если я один не отдамся рынку с потрохами и не стану продавцом самого себя...
Надо брать пример с Ицика. Он как-то наклонился ко мне, разгреб морщины на лице и показал едва заметный - ручейком - шрам возле носа.
- ТАМ был.
- А как вы это поняли?
- Этот город Секешфехервар до смерти не забуду! Мы наступали, я был в связистах - кто тянул связь, тот в первую очередь страдал. А фронт ведь дышит... Залегли мы во время обстрела под железнодорожную насыпь - снаряд попал точно в рельсу. Справа и слева от меня подчиненных порезало кусками рельсы на части, а я вдруг иду... все вокруг такое красивое, как в жизни не бывает. И знаю, что нужно куда-то явиться и доложить. Захожу в здание: там чисто, все в белом, но крыльев никаких нет. За столом сидит человек тоже в белом, раскрыл книгу и говорит мне: "А ты что тут делаешь? Тебе еще рано". И тут я сразу очнулся на койке в госпитале. И палец тогда оторвало, и нос на стороне болтался. Но я жив, а они, бедолаги... - Вдруг он замолчал и задеревенел, как бывает в его возрасте, когда человек словно превращается в другое вещество. - Ничего я не боюсь - он мне так и сказал ведь: "Тебе еще рано!"
- В Израиле как участник войны вы бы много получали, - заметил я.
- А с кем мне там разговаривать? Да и язык учить уже поздно в восемьдесят лет. - Он закурил самоуглубленно, медитативно, но через три секунды оживился и поведал, как мужчина мужчине: - У меня есть тут одна, ей всего сорок лет... моя-то жена давно, - жест вверх, - умерла.
Я уже решил с ней не встречаться, но сама все время звонит!
- А дети у вас есть, Ицик Бернгардович?
- Дочь в Израиле, - жест вдаль. - Зять русский, - сказал он с довольным видом, - сварщик. Уже купили дом, потому что он как гой может в субботу выходить на работу, а за это ему в три раза больше дают денег. Он при этом еще и сверхурочные берет - после смены остается!
Я представил себе: смена сварщиком в субтропическом климате плюс сверхурочные, еще субботы - после этого пусть не говорят мне, что русские сплошь лентяи! Ицик улыбнулся словно в ответ на мои мысли:
- Доволен я зятем... Где еще взять такого?
"А где еще взять такого Ицика?" - подумал я. Мне многое стало понятно: почему жизнь любит его, почему он так здоров (курит "Беломор" и говорит: хотел перейти на сигареты с фильтром - не получается, еще и парится каждую неделю в бане). А потому что он сам любит жизнь всю целиком, любит без изъятия: и русского зятя, и поговорить...
Тут появились другие миньянщики, и закипела словесная битва вокруг десяти заповедей: "Гусинский - еврей. И Березовский. А немного уж они подворовали".
- Хотя по Торе должны показывать пример всему миру!
И вдруг Ицик решил привести головокружительный аргумент в защиту:
- А ребе говорил, что если берешь немного, то это не воровство.
Я удивился:
- Не может быть! Наверное, ребе имел в виду: когда ты с голоду умираешь, то можно взять без спросу.
- Да и то, если потом достиг благополучия, надо отдать впятеро, уточнил Залман.
Ицик выглядел расстроенным. Видимо, он прикидывал, как отдать впятеро со своей нищенской пенсии, - на войне ведь столько раз приходилось брать, обкладывая совесть мягким словом "реквизиция", чтобы не умереть. Он снова закурил.
В тот день раввин читал проповедь на тему: нужно ли человеку говорить о его недостатках? В общем, получалось, что не нужно, потому что это получается - будить спящее злое начало. Но в крайнем случае можно, если недостатки человека опасны для окружающих.
Насколько Сендерецкий кряжист и... я бы сказал: народно-смехов, настолько же его кузина Рая являла собою утонченность и была вся - дыхание литературы.
- Мишенька, а ты здесь сторожишь? Разумеется, понимаю все про "праздность вольную, подругу размышлений"!
Для меня Рая вынырнула из многолетнего моря забытья, бросая на стены рыжие рефлексы от волос. Она была на пять лет старше, и я даже у нее учился, но потом мы оказались года на два в одной компании, где бросались навстречу друг другу с таким видом, словно провели вместе жаркую ночь. Однако вскоре я встретил Нинико и стал многодетным измученным отцом, а Рая по-прежнему вся - рыжая свежесть: за первым расцветом как бы последовал второй и третий. Но, протерев очки, вижу: какие-то лезвия горя редко исчеркали ее лицо, прибавив несколько нежных морщин. Она затолкала меня к ряду стульев, села, как стрекоза, неустойчиво колеблясь под порывами разнонаправленных чувств, и выложила все: мужа выбрали академиком, нет, не Витю, Витя сбежал, дурак, к молодой аспирантке, пришлось найти себе другого. Правда, повезло - теперь за академиком, как за каменной стеной. Вдруг Рая уронила две слезы: приснились покойные родители, нужно заказать поминальный кадиш-ятом (молитву сироты).
- Только ты, Миша, никому не говори, что я уже восемь лет как раба Божия Раиса.
- Ну раньше, конечно, всякого выкреста оплакивали как умершего черные свечи зажигали, община объявляла ему "херем" - анафему... Сейчас этот запрет невозможно соблюсти, ведь тогда и Мандельштама нельзя читать, и Пастернака. А все читают да еще и гордятся. И переводят на иврит. Это не то что у Спинозы был надлом биографии!