В действительно первую послесвадебную ночь она, все еще в торжественном воздушном платье, сидела на краешке кровати, ошалев от шампанского и гостей. Голова болела и плыла. Он решил прогулять ее по морозцу и заботливо спросил:
— У тебя есть рейтузы?
— Рейтузы? — удивилась она глупому прозаизму.
— Но там ведь холодно, застудишься, — и он, пошептавшись в другой комнате со свежеприобретенной свекровью, торжественно вынес Леле рейтузы, не новые, но аккуратно подштопанные. Она вдруг почему-то заплакала.
А на прогулке уже прижималась с благодарностью — мороз в самом деле был крепким, мелкая снежная пыль на пустых улицах блестела жестко и колко.
Однажды привез с Камчатки две трехлитровые банки янтарной икры, до смешного под цвет к оранжевым шторам квартиры — там, кроме этих штор и раскладушки, еще ничего не было, и денег тоже не было, и они два дня ели только эту икру ложками, запивали водой из крана и смеялись как безумные, все в оранжевых отсветах низкого солнца.
Или розы из Сочи, где оказался в командировке, — не миллион, но сотни две, неохватный сноп — непонятно, как в самолет пустили? Они распирали банки, ведро, горой плавали в ванной, желтые, розовые, алые. Леля раздаривала их соседкам, не в силах вместить столько радости в одиночку.
Летом ездили в Крым, на Тарханкут, она качалась на резиновом матрасе неподалеку от известняковых скал и следила сквозь зеленую стеклянную воду, как он красиво ныряет за рапанами. Потом во дворике под виноградными лозами он бросал их в кипяток, выковыривал ножом плотных резиновых моллюсков, а теплые раковины протягивал ей — коралловая атласная изнанка казалась живей вынутых из недр мертвенно-белых спиралеобразных чудищ. Зимой раковины пылились на полке между рожками гурана и стеклянным поплавком с Охотского моря, но их всегда можно было достать и провести пальцем по карминному глянцу сердцевины, на миг оживив летние крымские радости со всеми акациевыми шорохами и крупными звездами. Под такими увесистыми звездами они однажды ночевали прямо на полынном склоне Карадага, легкомысленно явившись в Коктебель поздним вечером и не найдя комнаты по сходной цене.
У Костика было странное умение приманивать предметы, легко перерастающие в события — как иные люди умеют приманивать слова. Это ему давалось легко — изменение геометрии жизни, складок, стяжек и прошв пространства. Один раз шли по сухой степи и под пыльным султаном сероватой травы нашли непочатую бутылку водки. Откуда? Там даже тропинок никаких не было. Бутылка будто выпала из ниоткуда, из другого измерения, специально, чтобы выменять на нее у садового сторожа столько пушистых персиков, сколько сумеешь унести, а к вечеру они уже не могли целоваться из-за въедливого пуха, от которого щипало губы и язык.
Или еще — стремительные, взрывные слияния — в той же каменистой степи, с кустиком полыни под спиной и пышущим в глаза полуденным светилом, или у подмосковного торфяного озера, где она, забывшись, опрокидывала ногой его ведерко с карасями и потом блаженно уплывала в астрал, чувствуя под пяткой холодное живое золото. Как-то пыл настиг их на дюнах Куршской косы, в редком соснячке, и, уже падая на белый песок, Леля увидела, как из-под нее метнулось что-то черное и стремительное. Убитая на месте гадюка оказалась на редкость толстой, полной гадючат, что обнаружилось при снятии шкурки — Костик мастерски спустил ее чулком. Пестрая кожа потом долго сохла на балконе к изумлению соседей.
— Я же спас тебя, да? — спрашивал он, смеясь каштановыми глазами.
Так оно и сыпалось на нее щедро, как подарки, — все эти персики, розы, рапаны, объятия на пустых пляжах под синим небом, нескончаемые радости жизни, торжество материи, свечение изнутри.
И просто подарки.
Он любил дарить пустячки, ничего особенного. Привозил расшитые бисером эскимосские тапки из моржовой шкуры, смешную таллинскую кепочку, пижонскую зажигалку — все имело смысл, как буквы собственного алфавита, из которого легко и естественно составлялись контуры совместного будущего.
Даже покупка обоев для ремонта представляла собой что-то вроде общего интеллектуального приключения — будто бы с изменением цвета и фактуры квартирного пространства мог поменяться и жизненный сюжет.
Смущало одно — с детским простодушием, легче пуха на ветру, он менял траекторию поступка, споткнувшись неизвестно обо что. У него не было никакой идеи в голове, никакой схемыжизни. Абсолютная незаданность, спонтанность, случай. Не поехал в Питер на научную конференцию аспирантов, потому что по пути подобрал в парке грачонка — громадного, взъерошенного полудохлого птенца, вернулся, пихал ему в клюв размоченный в молоке хлеб, а на ночь запер в туалете. К утру кафельный пол туалета покрылся толстым слоем гуано, которое не без отвращения пришлось отмывать Леле, поскольку Костик, подхватив вполне оживившегося и орущего птаха, убежал адаптировать его в парке к будущей птичьей жизни — где уж там помнить негодование шефа-академика!