Сотни людей самовольно сокращали часы дежурств, время сдачи почты, количество выемок из почтовых ящиков, а кинги и миллеры кричали им: браво, ваше право теперь решать, какой быть почте!.. Была еще надежда, что в Петрограде, в Народном комиссариате почт и телеграфов, что-то сладится, какая-то пройдет оттуда освежающая и отрезвляющая волна власти. Но если он, московский окружной комиссар почт и телеграфов Подбельский, не получал, в сущности, никаких инструкций оттуда, то что ждать другим, какому-нибудь начальнику почтовой конторы или разносчику телеграмм, телеграфисту?
Когда правительство переехало в Москву, Подбельский обрадовался: ну, хоть теперь встречусь с наркомом; спросил у Бонч-Бруевича, где его искать, но тот хмыкнул как-то неопределенно, повертел в воздухе рукой. А потом грянуло 15 марта, и все стало ясно — газеты объявили, что вследствие несогласия с условиями Брестского мира партия левых эсеров отзывает из правительства семь «своих» народных комиссаров, один из них — нарком почт и телеграфов Прош Перчевич Прошьян…
Вот, как ни крути, еще одна, новая причина развала. И без того дезорганизованный комиссариат обезглавлен, остался на руках малочисленной и малоспособной к каким-либо действиям коллегии.
И все-таки, когда выпадало время, Подбельский старался встретиться и поговорить с кем-нибудь из руководства прибывшего эшелонами из Петрограда Народного комиссариата почт и телеграфов. Управления и отделы мучительно трудно устраивались на новом месте. Все жаловались, что эвакуация шла наспех, без всякого плана, и теперь сам черт не разберет, где какие бумаги. Плохо было и с помещениями: чрезвычайная реквизиционная комиссия определила для размещения комиссариата дом Вострецова на Большой Дмитровке, в котором уже довольно давно размещался Московский литературно-художественный кружок. И все бы ничего, но вскоре в части отведенной площади отказали — в библиотеке кружка и примыкающих к ней комнатах, в помещениях школы живописи; взамен отдали два флигеля в соседнем дворе, но опять их отобрали, предложили взамен ресторан «Ампир». Почтовики спорили, для них реквизировали помещение женского коммерческого института, а вскоре из той же реквизиционной комиссии пришло разъяснение, что все учебные заведения подлежат освобождению для использования по своему прямому назначению.
Подбельский заглядывал в комнаты, смотрел, как чиновники пытаются рассовать по шкафам пачки разрозненных, перепутанных бумаг, как сидят они за пустыми столами, привыкшие к заведенному порядку, пытавшиеся фрондировать знанием этого порядка там, в Питере, сломленные своим неудавшимся саботажем и теперь загнанные в тупик переездом, отсутствием указаний, а то и просто людей, способных давать эти указания.
— Вы у меня спрашиваете? — сердился начальник управления, тщедушный, вконец простуженный человек, когда Подбельский спросил, когда ждать циркуляров, определяющих новый порядок движения почтовых вагонов, тех, что раньше ходили на Украину, теперь занятую немцами. — У меня?.. Я два дня карту не могу найти, старые графики… И кто, скажите, мной управляет? Коллегия? А где она? Скажите мне, где она?
— Коллегия найдется, — отозвался Подбельский. — Не сейчас, так позже. Но она не станет налаживать вам канцелярию!
Он довольно громко притворил дверь. Его тоже разбирала злость — от вида беспомощности, какой бравировал простуженный управляющий…
И вместе с тем он не чувствовал безысходности. Временами даже накатывала гордость: комиссариат вот никак не устроится, не найдет своего места в государственном организме, а почтовая Москва живет.
Но и пора было налаживать связи. Москва не автономия, рано или поздно ей придется узнать общую для страны направляющую руку.
Однажды он зашел в здание на Большой Дмитровке, поднялся по отлогой парадной лестнице на второй этаж и взялся за ручку двери комнаты, отведенной для кабинета наркома, а теперь уж и неизвестно, кто там.
Он ожидал увидеть Семенова, члена коллегии, исправно приходившего в комиссариат, моложавого, с лобастой головой упрямца, все время — и в октябрьские дни, и во времена Нижегородского съезда, и теперь, с переездом комиссариата в Москву — находившего какую-то особую линию поведения, весьма близкую к большевистской, но обязательно свою, семеновскую. Из старого Цека союза Семенов перекочевал в члены Ревцекапотеля, у него было много сторонников, и его присутствие на окружной московской конференции остерегло бы всякого, кто захотел бы напустить туману на ясный день, обвинять москвичей в келейности и стремлении вести дела, отколовшись от петроградцев и вообще всей почтовой России. Сошел бы Семенов и за главного в комиссариате, раз наркома уже не было, — тоже пиетет того требовал.