— Послушайте меня, Подбельский; я все-таки вынес кое-какой опыт. Власть управления ведомством должна принадлежать не комитетам, а Советам, Советской власти. Это принцип, понимаете? Или вы не согласны?
— Отчего же, согласен. И с первого дня, как стал комиссаром, на нем настаиваю. Так же как на сознательном творчестве масс. Это две стороны медали.
Прошьян взялся за ручку двери.
— Революция не уговаривает, Подбельский. Революция помогает ведущему классу встать на ноги, и тогда дело идет само собой. Исторически, конечно. А вот большевики ухватились не за тот класс и хотят, чтобы этого никто не замечал, чтобы все поверили им на слово. Ну что же, уговаривайте, лелейте свою вожделенную диктатуру пролетариата. Только ведь и крестьянин еще своего слова не сказал. А уж скажет, мы, наша партия, верьте, этот момент не пропустим… Прощайте. Не знаю, встретимся ли, пересекутся ли нагни дороги. Во всяком случае, желаю вам добра!
Он ушел. В кабинете стало тихо и как-то до странности пусто. Розовый свет заката бил в мутные, давно не мытые окна, бронза чернильного прибора на столе Отсвечивала теплым золотом. Подбельский тронул пальцем тяжелое пресс-папье, и оно качнулось, как тяжелая лодка на волнах. Подумалось: кто же будет сидеть теперь по ту сторону стола? И главное, когда это произойдет? Скорей бы!..
Он решительно встал, громко, чтобы нарушить тягостную тишину, прошагал к выходу. Ниже этажом двери в небольшой зальчик были открыты настежь, там сидело несколько человек — что-то рассматривали на большом листе бумаги, переговаривались. И Подбельскому внезапно вспомнился этот зальчик, только иной — в феврале семнадцатого, набитый битком; сам он стоял вот там, возле председательского стола, и это по его инициативе собрались тогда на экстренное совещание московские журналисты и представители от наборщиков всех московских газетных типографий… Да, стоял там, говорил. И вот, глядишь, занесло на почту. Как? Зачем? Надо. Да, надо, а что дальше? Был Авилов, потом Прошьян, и теперь разговор с ним, каким-то странным, грустным, как будто у него отняли любимую игрушку… Хоть бы опять вернулся Авилов! Немного поработать с ним, помочь наладить дело — и адью. В печать, в газеты. Не контролером — пишущим журналистом. Так и поставить вопрос в МК…
В вестибюле у вешалки толпились чиновники, разбирали шинели. Странно: весна, теплынь на дворе, а все никак не расстанутся с верхним платьем, и он тоже — в пальто. Намерзлись, что ли, за зиму?
Его заметили, незнакомого, проводили взглядами, и он кивнул сразу всем — из привычной вежливости — и тут же подумал, что нет, не из вежливости только, связан, связан веревочкой со всеми, кто носит на фуражке эмблему, где скрещены два почтовых рожка, а сверху — зигзаг телеграфных молний. Даже ругнул себя: «Журналистика! А это куда же деть?» «Средний» начальник! Честолюбием, кажется, никогда не страдал, а «средний» — так это еще как сейчас посмотреть. Когда стало известно, что Прошьян слагает с себя обязанности наркома, Бонч-Бруевич взмолился: «Вадим Николаевич, в СНК на очереди декрет об управлении почтой и телеграфом. Я прошу, я требую вашего деятельного участия в комиссии, которая составит декрет. Но главное, голубчик, проект надо обсудить в Цека служащих, а сплоченнее ваших, московских, как я понимаю, никого теперь нет. Учтите это! И пусть вас не гипнотизирует участие в комиссии представителей ведомств путей сообщения и юстиции: основное слово за вами».
Бонч передал в комиссию наметки декрета, в основу которого был положен уже принятый в марте декрет о централизации управления, охране железных дорог и повышении их провозоспособности. Целый пункт в этот декрет — о коллегиальных началах управления — был вписан рукой Ленина, эта его идея была тщательно сохранена и в проекте декрета о почте и телеграфе. Во главе каждого из почтово-телеграфных округов ставилась коллегия, точнее, комиссар, утверждаемый наркомом, а кандидатура его должна представляться областным или губернским органом Советской власти. Членов коллегии выдвигали организации почтовых служащих, но только те, которые определенно стоят на платформе признания рабоче-крестьянской власти. Этот пункт Подбельский считал чрезвычайно важным. Он словно бы подводил черту под его собственной работой на посту Московского комиссара. Когда обсуждали пункт об упразднении высоких чиновничьих должностей, он представил, как вытянутся физиономии Миллера и других начальников, так легко проводивших со своих постов синдикалистские идеи милых их сердцу комитетов, а потом вспомнил Булака, Бушкова, Яснецова, всех своих помощников, кто собирал и сплачивал сочувствующих большевикам, и подумал, с каким удовольствием расскажет им о наметках декрета.