И все. Знакомство состоялось. И уже ему предоставлено слово — вслед за Бончем, и слушают серьезно, будто он всю жизнь только и делал, что выступал в правительстве.
Но, может все, что было раньше, — и строгое, минута в минуту, начало заседания, и теплый взгляд Ленина, его рука с карандашом, все что-то черкающая на листе как бы между делом и все-таки серьезно, очень серьезно, — может, все это и успокоило, сразу настроило на нужный лад? Подбельский говорил ровно, думая только о том, как не вылететь за пределы тех трех минут, о которых напомнил давеча Бонч-Бруевич. Помогло предыдущее выступление управделами: оказывается, не один Подбельский уже ознакомился с поправками Ленина к декрету — и присутствующие наркомы, их заместители, члены комиссии. Так что оставалось только решительно поддержать утверждение декрета, но, сказав об этом, Подбельский все же не сел. Помнил о трех минутах и все же замешкался; помолчав, продолжил:
— Я знаю, Владимир Ильич, что принятие декрета непременно связывалось с обсуждением его проекта в Цена Потельсоюза, но… в общем положение сейчас таково, что служащие сами разогнали прежний, избранный еще при Временном правительстве Цека, а новый должен избрать Всероссийский съезд… Однако только что прошла московская окружная конференция потельслужащих и администрации, и ее решения — это, в сущности, единогласное одобрение декрета.
Как он все-таки успевал, Ленин, и слушать и читать, что-то подчеркивать? Быстро вскинул взгляд, одобряюще улыбнулся.
И уж совсем не хочется садиться; так бы вот и говорить, рассказать ему все. Но три минуты! Максимум пять! Как мог точно и сдержанно, Подбельский пояснил, что решения конференции свидетельствуют о желании самих почтово-телеграфных работников добиваться повышения дисциплины, они будут приветствовать все шаги правительства, направленные на укрепление порядка в ведомстве.
— И в качестве первого шага, — сказал Бонч-Бруевич, — сами настояли на назначении товарища Подбельского народным комиссаром…
— Вот и молодцы. Без волокиты, по-хозяйски! — Ленин прибавил это в тон ироническому замечанию Бонча и вдруг раскатисто засмеялся. Получилось это у него так заразительно, что все вокруг тоже засмеялись. Подбельский и сам почувствовал, как у него расползлись губы в улыбке.
А через секунду опять все на серьезный лад. И уже декрет принят, а вместе с ним и постановление — опубликовать подробный состав московской окружной конференции служащих и подчеркнуть, что требование повышения дисциплины «исходит от самих служащих». И ни минуты промедления. Вставали новые докладчики, кто-то уходил, уже не участвующий в обсуждении, и Ленин все также внимательно слушал, говорил, наставлял, требовал, обнаруживая полную осведомленность в каждом из обсуждавшихся вопросов.
Заседание закончилось в одиннадцать, когда за окнами уже давно стемнело и под потолком желто засветилось электричество. На лестнице Бонч-Бруевич придержал Подбельского за локоть, осведомился о его впечатлениях, но Подбельский был еще весь там, в зале. Похоже, невпопад ответил:
— Владимир Дмитриевич, а когда же решится с постановлением о пользовании телеграфной сетью?
Бонч устало смотрел сквозь очки, молчал.
— Все готово, — настаивал Подбельский, — я передал проект Горбунову…
Постановление и вправду можно было принимать хоть сейчас. СНК рассматривал его 11 апреля, но отложил вопрос, видимо, потому, что в тот день Подбельского утвердили наркомом, а может, и потому, что логичнее прежде всего было провести общий для ведомства декрет. Проект жестко регламентировал переговоры по прямым проводам, порядок приема бесплатных телеграмм, устанавливал «очереди» передачи сношений, наконец, определял ответственность за «обременение телеграфа».
— Так когда?
Бонч-Бруевич потеребил бородку, усмехнулся:
— Завтра! Дотерпите? Я, знаете, голубчик, не ожидал, что вы такой… ну, словно, кроме вашей почты, у правительства других забот нету!
3
Он приходил домой поздним вечером и, скудно поужинав, усаживался за письменный стол. Анна Андреевна хмурилась: «Вадим, ты так долго не выдержишь. Посмотри на часы». Он отшучивался. А вскоре уж ничего не слышал, читая, раздумывая, занося на листки свои мысли. В комиссариате насобирал по шкафам справочников, толстых томов законоуложений — тех, что чиновники привезли из Петрограда, — и теперь не то чтобы постигал почтовую премудрость, нет, в главном он уже разобрался, а как бы рыл в глубину, стараясь прорваться сквозь колонки статистических таблиц и сводок неутешительно падавших доходов почтового ведомства к какой-то иной сути, чем тарифная политика, хоть и она нужна; чем нормирование труда почтовиков, хоть и это задача первостепенной важности; чем ремонт телеграфных линий, хоть тут прямо беда, хоть караул кричи. Еще в ту пору, когда был почтовым комиссаром Москвы, он понял, что и борьба с саботажниками, и организация нового профсоюза, и налаживание дисциплины в ведомстве ни черта не будут стоить, если в идею Российской почты не войдет что-то новое, что-то неслыханно отделяющее ее от всего, что было прежде. Это должна быть почта социалистической России, или социалистическая почта, все равно. И вот теперь, кажется, он подходил к такому пониманию, отцеженному и краткому, как лозунг, достойному служить целью работы его, народного комиссара, и всего почтового ведомства.