«Новая духовность» Гёте, растворяющаяся в смутном облике «вечной женственности», может напомнить и «мировую душу» Рериха и Блаватской. А свою теософию Рудольф Штейнер, как известно, и вовсе прямиком вывел из Гёте. Долгие годы живший в Веймаре и занимавшийся там подготовкой к изданию «философских» томов полного собрания сочинений Гёте, Штейнер так и назвал один из своих основополагающих трудов – «Введения к естественно-научным трудам Гёте, и в то же время Основание науки о духе (Антропософия)».
Да и сам Фауст занимается всеми «науками» – в средневековом смысле слова, то есть среди прочего и алхимией, и магией. Напоминающий Парацельса герой с таким именем хоть и стал предметом народных немецких легенд как ученый и чернокнижник, заключивший пакт с нечистой силой, но личность историческая. Он и в самом деле жил в XV веке и прославился даже за пределами Германии – о нем написал драму и англичанин, знаменитый современник Шекспира Марло. В небольшом швабском городке Книтлингене существует его музей, заодно вбирающий в себя и материалы, посвященные гетевскому герою.
Пакт Фауста с Мефистофелем, конечно, символичен. Все, все может темная сила – и чувственную любовь подарить, и тайным знанием наделить, но потребует за это душу. Высвободиться можно лишь непрестанным усилием пробиться, подняться к божественному свету. Тот, кто знает евангельский свет, спасен, даже если не обременен познанием – как соблазненная Фаустом (под руку с Мефистофелем) Гретхен, предстающая ближе к финалу в свите Божией Матери. «Фауст» Гёте космичен, его действие разворачивается на самых разных сценических площадках – от городских площадей до деревенских трактиров, от небесных сфер до преисподней. Свет – вот пронизывающая совершенствующееся бытие стихия («Больше света!» – воскликнул на смертном одре и сам Гёте.) Но для торжества света по-своему необходим, по Гёте, и насылающий испытания Мефистофель. Недаром он настаивает на том, что тоже «творит благо».
«Фауст» Гёте задает загадки, которые разгадывает уже не одно поколение читателей. И к каждому новому поколению он поворачивается какой-то новой своей стороной. В этом, видимо, и есть сущность тех творений, что принято называть вечными спутниками человечества. «Вечные», таким образом, – здесь не метафора.
Биографической загадкой, кстати, остаются и сношения самого Гёте с демоническим миром. Из истории литературы мы знаем, что приближение к этому миру, даже к самой теме, как правило, плохо кончалось для писателей. И Гофман, и Гоголь, и Лермонтов, и Булгаков не вынесли виевых чар и взгляда, сгорели рано, трагично. Гёте прожил долгую, полную и трудов, и утех жизнь, а когда пришли омывать его бренное тело, поразились полным отсутствием каких-либо следов увядания, – по Веймару поползли слухи, что в гробу лежало тело юноши, а не старца.
Впрочем, все так управилось, что оно обрело вечный покой под сенью православной церкви – благодаря великой покровительнице Гёте и его начинаний великой герцогине саксен-веймарской Марии Павловне, построившей православную церковь на кладбищенском холме прямо над склепом Гёте и Шиллера.
Однако мы отвлеклись – к поэтической стихии Гёте все это отношения уже не имеет. А именно стих Гёте, который один его язвительный современник назвал «доступной девицей с философской миной на лице», и есть залог его бессмертия. Упомянутое сравнение, конечно, не без (мефистофелевой) хромоты, но по-своему верно. В лучших вещах Гёте действительно есть это пушкинско-моцартовское соединение легкости и глубины. Его стих неотразимо обаятелен и давно разошелся в Германии на поговорки. В переводе, к сожалению, это ощущение легкости неизбежно пропадает, а с ним загадочным образом во многом пропадает и глубина. Не потому что перевод Пастернака плох, он превосходен, но потому, что такова уж природа поэтического перевода. Она не ведает совершенства, но лишь неустанное (прямо в гетевском смысле) усилие, направленное к нему. Поэтому перевод Пастернака, седьмой по счету, не может и не должен оставаться последней русской версией «Фауста».