Какой-то старик копал клумбу. Работал неспешно, старательно. Я бы сказал: красиво. Люблю тех, кто умеет красиво работать.
Старик напевал:
Ходють девочки в кино,
Знають девочки давно:
Уносить свои гитары
Им придется все равно…
Он, видимо, почувствовал мой взгляд на себе. Выпрямил спину.
Лицо у него было уже чуть ли не дочерна загорелым. Худое лицо. Морщинистое. И кожа — как потрескавшаяся земля. Нос заострившийся. Глаза маленькие, цепкие. Он посмотрел на меня пристально (я глаз не отвел) и как-то странно. Очень странно. Он словно бы силился улыбнуться, хотел — и почему-то не мог.
Старик вглядывался в меня, наверное, с минуту. Но до чего же долгой минута эта показалась мне! Глядел и молчал. Затем снова согнулся над клумбой с лопатой в руках.
Настало время обеда.
Потом пришли вечерние сумерки. Все уселись в холле у телевизора.
Я вышел на крыльцо. Старик стоял у дверей. Он как будто ждал меня; и он словно бы знал, что я выйду.
— Фамилия ваша — Рихтан? — спросил старик. Нет, не спросил — сказал утвердительно.
— Да, Рихтан, — ответил я. И еще подумал: «Везет мне сегодня на имена да фамилии…»
— Отойдемте в сторонку, — сказал старик. — Сядем на скамейку.
И когда сели — сразу:
— Я — твой папа.
Да, так он и сказал: «Я — твой папа».
Я смотрел на него остолбенело; лицо мое, вероятно, было бессмысленно.
— Да, да, ошибки быть не может, — забормотал старик торопливо и полез в карман пиджачка. — Я здесь сторожем… и увидел твою фамилию в списке… и сразу все понял. Фамилия-то ведь все-таки редкая… Вот, — он достал старую, с отломанными краями фотографию. — Вот. Здесь мы с твоей матерью… тебя тогда еще не было… узнаёшь, сынок? Это ведь она, да? Молодая, совсем молодая…
Я только мельком взглянул на снимок.
— Мама умерла три года назад, — сказал я.
— Я знаю, — отозвался старик.
— Знаете?! Ах, вот как! — Я с ненавистью посмотрел на него. — А что же вы… вы… и на похороны даже не пришли?!
— Виноват я перед ней. И перед тобой виноват тоже, сынок. И мне, пойми, тоже тяжело…
Старик снова полез в карман. Достал пачку «Стрелы». Стал прикуривать — не сумел. Руки его мелко дрожали.
— Пьете? — резко спросил я. — Так всю жизнь и пропили, эх вы!
— Ну что ты, сынок… Бывает, конечно… понемногу… все мы люди, все человеки… Я вот и сейчас… — Он достал из внутреннего кармана пиджака маленькую. На ее горлышко были надеты два помятых бумажных стаканчика. — Событие-то какое! С сыном свиделся! Хоть и по-простому, без ресторанов, но надо, надо… А как же! Событие-то какое! С сыном!..
Кажется, я замахнулся на него. Старик непроизвольно отодвинулся. И тут я увидел его жалкое лицо. Его испуганные глаза.
«Господи, — подумал я, — что же это такое, Господи? — И потом: — Так ведь он один все выпьет. А много ли ему надо, такому?!»
Я взял из его рук бутылку, разлил водку по стаканчикам (но не поровну, схитрил — себе больше). Старик оживился:
— Вот и хорошо, сын! Вот и чудненько! — Я хмуро молчал. — А ты, сынок, как? Живешь-то как?
— Все нормально. Работаю. На заводе. Мастер токарного участка. Женат. Двое детей.
— Это я знаю, это знаю, — кивая в такт словам, весело заговорил старик. — А как с женой у тебя? Не ссоритесь?
— Нормально живем, — пожал я плечами.
— Ну и правильно. Вот это и хорошо! Вот и славно! — снова закивал старик.
— Да ладно вам, будет, — с досадой прервал я его. — Сели пить — так давайте пить. Нечего резину тянуть.
— Ну, сынок, ты у меня — молодец! Умница. Все правильно понимаешь. Уважаю таких, которые не только себя, но и других понять способны.
Старик поднял свой бумажный стаканчик. Сказал важно, медленно, почти торжественно:
— За свидание, сын! За встречу!
От водки душе моей еще муторней стало.
А у старика глаза повлажнели, засверкали. Ох, ты, старый ты пьяница! Не пьет он! Кого обмануть хочет? И главное: зачем? Ведь все уже в прошлом. В прошлом — без него.
Я достал пачку болгарских, протянул ему. Он осторожно, словно бы даже опасливо вытащил сигаретку. И мы задымили.
— Ты у меня сын — совсем уже взрослый, — растроганно говорил старик. — Я тобой горжусь. Знаешь, как горжусь! Умный, рослый, красивый. Ты запомни: горжусь!
Его понесло — не удержать. То жаловался на жизнь («не задалась, но разве я в этом виноват? ты меня не суди строго, сынок»), то ругал себя («я виноват, один я виноват, и никто больше»), то снова умилялся («услышал Господь мои молитвы, на старости лет встретился я с сыном своим, встретился с родным»).
А я молчал, кивал ему в знак согласия и, кажется, молил Бога об одном: «Только бы не полез целоваться! Только бы не полез целоваться!..»
Стало холодно. Черные ветки деревьев врезались в ночное небо, и ему, наверное, было больно.
Я резко поднялся со скамьи:
— Пойду в дом. Спать лягу. Устал.
— Конечно, конечно, иди, сынок. Тебе отдохнуть надо. — Старик заискивающе смотрел мне в глаза. — Завтра утром мы с тобой, сынок, снова встретимся!
Я не спал всю ночь. Меня колотило.
Нет, нет, нет у меня отца! Не было, нет и не будет!
…Я родился в пятьдесят третьем. Когда я был маленьким, мама говорила мне: «Твой отец — летчик. Он погиб, испытывая новый самолет». Я так и отвечал всем, если меня спрашивали об отце. Друзья-приятели мне завидовали. А мне… мне всегда так не хватало отца! Пусть бы он был у меня не герой. Пусть был бы просто — папа. Только пусть был бы…
Отец, папа.
Меня колотило. Ужасней всего — то, что он сказал мне: «Я — твой папа». Не «отец», а «папа». Как в раннем детстве говорят… Вот так просто: взял — и сказал.
Мама рассказала мне всю правду об отце только тогда, когда мне исполнилось четырнадцать. Помню, я тогда возненавидел весь свет. И — маму тоже… А отца… если бы я его встретил в те дни — да я бы его, наверное, убил бы, не задумываясь…
И вот — мамы уже нет в живых. А он — жив-здоров. Хоть и старше мамы почти на десять лет.
Да нет, смерти я ему не желаю. Нет, конечно. Пусть хоть двести лет проживет, если сможет.
Но ко мне… он — ко мне — НЕ имеет — ни-ка-ко-го — отношения!
Нет, нет у меня отца!
Рано утром я собрал свои причиндалы и, никому ничего не сказав, ушел из дома отдыха на станцию.
Жена была удивлена, все спрашивала, словно что-то неладное чувствовала:
— Что, что случилось?
Я ответил: не смог, мол, отдыхать спокойно, сердце, мол, болит, как там без меня на работе.
И на работу я поехал в то же утро. Просто так дома сидеть я все равно бы не смог.
Но ведь жене я тогда правду сказал — сердце-то у меня действительно болело.
Монолог обреченного
«Никогда не разговаривайте с неизвестными», — предупреждал Булгаков. Классик, разумеется, как всегда, — прав. Но… Для чего же нам дано любопытство?
Тогда мне эта мансарда понравилась с первого же раза, и я, помню, еще тогда подумал: «А неплохо было бы остаться здесь навсегда!..»
Впрочем — стоп. Это неверно: «с первого раза». ТОГДА я был здесь один-единственный раз.
Постараюсь все рассказать связно; но не ручаюсь, что у меня это получится… Мне самому трудно собраться с мыслями, связать все воедино. Надеюсь только на то, что, сочувствуя мне, вы сможете меня понять…
В ту пору я, разругавшись с женой, волей-неволей оказался бомжем. Ночевал у приятелей — то там, то здесь. И в тот раз, поздним вечером, поднимаясь для ночевки к очередному знакомому, нагнал я на лестнице веселую и весьма немалочисленную компанию молодых людей. Что-то бросил вскользь, когда пытался обогнать их на лестнице; а они, хохоча и крича, ответили: пойдем с нами.
Так я и очутился здесь — под самой крышей, в художественной мастерской.
Оказалось: молодежь «обмывала» только что вышедшую книгу, которую иллюстрировала хозяйка сего чердака-салона.
Было безалаберно и шумно. Хорошо было. Никто не спросил меня: кто я такой и, собственно, как, по какому праву попал сюда? Даже имени моего никто не спросил. И следовательно: не узнал. Как зовут хозяйку — я смог узнать из разговоров; но сейчас уже забыл…