Дом напоминал старый корабль, навечно причаленный к пристани, и якорные цепи, ограждавшие парковую дорожку, дополняли эту картину. Мимо пролегал путь «из варяг в греки»…
Вместе с туристами – скучающими, случайно собранными людьми – он добросовестно обошел все музейные экспозиции, представляющие собой изящные, высокохудожественные бытовые вещи дворянских семей, и в последнем зале ступил за Августой через порог неприметной двери. Они поднялись по лестнице на третий этаж и очутились в огромной гостиной, обставленной той же старинной мебелью, разве что без запретных цепочек и бечевок. Кругом были живые цветы в вазах, словно здесь готовились к торжеству и приему гостей, под ногами поблескивал однотонный зеленый ковер, напоминающий росную лесную поляну. На бордовой атласной драпировке стен в дорогих рамах висели картины – от небольших портретов до огромных полотен, отблескивающих в косом свете и потому как бы скрытых от глаз только что вошедшего.
За матовым стеклом филенчатой перегородки искрился приглушенный свет, похожий на свет тихого морозного утра.
Августа указала ему на мягкий стул у шахматного столика, сама же, бросив зонт и сумочку на клетчатую доску, направилась к стеклянной двери. По пути не удержалась, на мгновение приникла лицом к белым розам в вазе черного стекла и легко вздохнула.
Оставшись один, Русинов осмотрелся и неожиданно ощутил, что за спиной есть какое-то окно, проем или ход из этого аристократического мира в мир совершенно иной, величественный и тревожный. Оттуда чувствовалось излучение грозового света, дуновение сурового ветра, огня и дыма, и во всем этом царило некое живое существо с цепенящим взглядом.
Ему хотелось обернуться, и ничто не мешало сделать это! Но скованная чьим-то оком воля оказалась слабой и беззащитной. Русинов стиснул кулаки и зубы. На забинтованных запястьях выступила кровь. Ему удалось лишь повернуть голову и глянуть из-за своего плеча…
На дальней стене висел огромный холст: на черной скале в багряных отблесках сидел грозный сокол с распущенными крыльями. А за ним полыхало пожарище, охватившее всю землю, и черный дым, вместе с черным вороньем, застилал небо над головой сокола.
Он очень хорошо знал эту картину, как и все другие картины художника Константина Васильева. Но висящее перед ним полотно потрясало воображение размерами и каким-то жестким излучением тревоги, света и взора. Даже неожиданный выстрел в спину произвел бы меньшее впечатление, ибо прозвучал бы коротко и результат его уже невозможно было осмыслить. Тут же изливался лавовый поток, будоражащий, бесконечный и неотвратимый, как стихия всякого огня, сосредоточенного на полотне, сведенного в единую точку соколиного ока.
Русинов отступил перед ним, и движение раскрепостило его, сжатые кулаки сосредоточили волю и отдали ее биению крови. Он приблизился к холсту и стал на широко расставленных ногах. Картина была подлинная, с неподдельными инициалами и, вероятно, написана специально для этого аристократического зала. Она как бы взрывала его, вдыхала жестокую реальность и одновременно находилась в полной гармонии. В другом месте ее невозможно было представить. Утверждение мира и покоя заключалось в его отрицании, и в этом противоречии угадывался великий смысл бытия.
Он не слышал, как в гостиную вошел человек, а снова почувствовал, что кто-то рассматривает его, причем откровенно и с превосходством. На фоне зимних стекол перегородки стоял крупный мужчина в волчьей дохе, наброшенной на плечи. Свет был за его спиной и скрадывал лицо.
– Здравствуйте, – проронил Русинов, оставаясь на месте.
– Здравствуй, Мамонт, – не сразу отозвался человек и небрежно отворил дверь. – Входи.
За стеклянной перегородкой оказался большой зал с окнами на Волхов. Обстановка разительно отличалась от гостиной: грубая, невероятно массивная дубовая мебель, звериные шкуры на стенах, полу и жестких креслах, напоминающих царские троны. В глубине зала топился камин, возле которого на шкуре полулежала Августа. Русинов остался стоять у порога, а Стратиг – по всей вероятности, это был он – отошел к камину, поднимая ветер длиннополой дохой.