Марсель Ренодье слушал художника, опустив голову. Он признавал истину его речей. Бютелэ продолжал:
— Смерть любимого существа — минута страшная. Он умирает для наших глаз, но возрождается в нашей памяти. Он овладевает в ней своим местом, проявляет в ней свое лицо, утверждает свою власть. С этой минуты определяются отношения, которые установятся между ним и нами. Как видите, это — минута решительная: минута, когда то, что будет нашей жизнью, отделяется от того, что было его жизнью… Себя или его будем мы продолжать? Ах, я хорошо знаю, что любовь, уважение, привычка побуждают нас подчиниться ему. Итак, пусть он управляет нашими мыслями и нашими поступками. Так! Но ведь это значит отказаться от самого себя и отстраниться от жизни… И вот к этому вы сейчас пришли.
Сириль Бютелэ оживился.
— Вы мне скажете, что вы заранее достаточно хорошо знаете, что такое жизнь, что вы не стремитесь попытать в жизни счастья, что вы подчиняетесь лишь тому, что в ней необходимо, и что вы не любопытны к ее возможностям… Это ваше право, ограничивать ваше соприкосновение с жизнью, но подумайте прежде, чем пользоваться этим правом, которое вы считаете отчасти как бы обязанностью и почти долгом чести. Не решайте своей судьбы, руководясь лишь одной чувствительностью или голосом совести. Не будет неблагодарностью по отношению к самому дорогому прошлому — отвести ему его место в вашей памяти, ограничив его участие в ваших поступках и мыслях… Вот то, что я хотел вам сказать и что сказал бы в присутствии вашего отца, если бы он был здесь.
Марсель Ренодье поднял голову.
— Я не философ, дорогой Марсель, и не собираюсь доказывать вам, что жизнь плоха или хороша в целом. Разумеется, я знал тяжелые минуты, страдал, стремился, сожалел. У меня были поводы жаловаться на людей, и все же меня огорчает, что я старею. Что бы там ни было, природа всегда с нами, с ее формами, красками, ароматами.
Сириль Бютелэ смотрел прямо перед собой, и лицо его утратило выражение усталости. Он подошел к мольберту. Стекло монокля приподнимало дугою его нервную бровь. Большим пальцем своей худой и ловкой руки он коснулся на полотне сладострастного образа. Марсель смотрел на него, помолодевшего и выпрямившегося, меж тем как снизу, сквозь полуоткрытую дверь мастерской, вместе с молодым смехом доносились солнечные звуки итальянского говора, подобные радостному щебетанью птиц…
Возвращаясь домой от Бютелэ, Марсель Ренодье вошел в сад Пале-Рояля. Стояли первые дни апреля. Несколько нежно-зеленых листочков распустились на ветках. Голуби перелетали и садились. Марсель опустился на скамью. Слова Сириля Бютелэ смущали его. Как, ему надо освободиться от влияния отца! Разве мало было разлуки через смерть? Отец учил его не доверять людям, и вот явился человек, советующий ему не доверять тому, кому он обязан этим недоверием. Нет, это было бы предательством, да еще предательством по отношению к умершему. Как осмелился Бютелэ дать ему подобный совет? К тому же разве отец его не был прав? Жизнь дурна. Тщетно, в образах людей и вещей, предлагает она нам видимость счастья и иллюзию наслаждения. Конечно, тело той нагой девушки было нежно и восхитительно; конечно, сладок был этот час в саду, уже почти весеннем, под этим чистым и затуманенным небом, по которому тихо проносились в наклонном полете тяжелые и блаженные голуби, — и тем не менее он чувствовал себя охваченным грустью, которая подымалась из самых недр его существа и которая была, как он ощущал, глубока, непобедима и бесконечна.
V
Солнечный луч, упавший на комод, медленно передвигался. От него темный лак старинного пузатого комода становился прозрачным, как черепаха, и оживлялась красноватая позолота китайских фигурок, корчивших странные гримасы. От мандарина с гибкой косой подвижный луч перешел на воина, потрясающего кривой саблей, заблестел на спине черепахи, потом осветил дерево с узловатыми ветвями и загнутую кверху крышу пагоды.
Марсель Ренодье полузакрытыми, заспанными глазами наблюдал передвижение солнечного луча, как вдруг комната наполнилась ярким светом. Полуприкрытый ставень только что был открыт снаружи концом длинной жерди, которой мелкими сухими ударами постукивали по стеклу, между тем как снизу доносились взрывы смеха.
Марсель Ренодье откинул одеяло. Жердь появилась снова, с легкой соломенной корзинкой на ее вилообразном конце, и одновременно веселый голос назвал его по имени: