— Ты можешь издать свои проклятые книги посмертно, — орала она, — если в них будет хоть слово о ком-то, хоть каплю похожем на меня!
— Я полагаю, что вы вправду хотите меня убить, поскольку я не собираюсь оставлять свои книги неизданными…
— Я имела в виду, что ты можешь издавать их после нашей смерти, а не твоей.
— Это что, приглашение на казнь? [20]
— Засунь свои литературные аллюзии себе в жопу! Думаешь, ты умнее всех? Только потому, что закопалась в книги и зазубрила все в школе? Только потому, что ты амбициозна и трахаешься налево и направо с противными интеллектуалами и псевдоумниками? Да у меня столько же таланта к писательству, сколько и у тебя, и ты сама это знаешь, только я не хотела бы унижаться, выворачивая себя наизнанку перед публикой, как это делаешь ты. Я не хотела бы, чтобы люди узнали мои тайные фантазии. Я не какая-нибудь там вонючая эксгибиционистка, как ты, вот так-то!.. А теперь пошла к черту! Убирайся отсюда! Ты меня слышишь?
— Мы, между прочим, в доме Джуд и папы — а не в твоем!
— Убирайся! Из-за тебя у меня уже голова раскалывается!
Схватив свой стакан, Рэнди убежала в ванную.
Это был старый психосоматический ход. Каждый член моей семьи разыгрывал его при любом подходящем случае. Ты довела меня до головной боли! Ты довела меня до несварения желудка! Ты довела меня до истерики! Ты довела меня до слуховых галлюцинаций! Ты довела меня до сердечного приступа! Из-за тебя я заработала рак!
Рэнди неожиданно выскочила из ванной со страдальческим выражением лица. Сейчас она старалась взять себя в руки.
— Я не хочу ругаться с тобой, — сказала она.
— Ха!
— Нет, серьезно. Я полагаю, что ты все еще моя младшая сестра и хочу сказать тебе, что ты идешь по неправильному пути. Тебе нужно завести ребенка и оставить свое писательство. Ты поймешь это, как только завершишь писать…
— Может быть, этого я и боюсь.
— Что ты имеешь в виду?
— Смотри, Рэнди, это может казаться абсурдом кому-нибудь с девятью-десятью детьми, но я не «мисс обладательница детей». Разумеется, я люблю твоих детей, Хлоиных и Лалиных, но я действительно счастлива своей работой. Я не хочу оставлять ее сейчас. Столько лет учиться, сидя за партой, и получить в итоге чистый лист бумаги. Сейчас я могу только писать… И все это бросить… я не хочу ничего менять, Боже мой!
— Как же ты надеешься провести оставшуюся жизнь? Сидеть дома и писать стихи?
— Хорошо, почему бы и нет? Будет лучше, если я заведу детей?
Она смотрела на меня с презрением.
— Ты не знаешь ничего о детях.
— А ты не знаешь ничего о писании стихов.
Я была просто отвратительна со своими детскими ответами. Рэнди всегда относилась ко мне, как к пятилетней.
— Но ты действительно любила бы своих детей, — сказала Рэнди. — Действительно любила бы.
— Ради Бога, ты, вероятно, права. Достаточно. Почему, черт возьми, мы хотим слишком много? И почему я должна так поступать? Почему я должна заставлять себя? Для чего? Для тебя? Для себя? Девятерых детей? Это не по-человечески, и я не хочу детей!
— Неужели тебе не интересно даже попробовать?
— Ну, я думаю… мне много что интересно. Кроме того, у меня есть время…
— Тебе почти тридцать. У тебя нет времени раздумывать.
— О, Боже, — сказала я. — Почему я должна повторять твою жизнь и твои ошибки? Что, я не могу даже сделать своих собственных ошибок?
— Каких ошибок?
— Таких, как выращенные тобою дети, думающие, что они католики, таких, как твоя поганая религия, таких, как…
— Я убью тебя! — прокричала Рэнди, бросаясь ко мне с вытянутыми руками. Я прыгнула в чулан в холле, как много раз делала, будучи ребенком. Так было в те дни, когда Рэнди поколачивала меня. (По крайней мере, если бы я завела ребенка, то я не сделала бы ее ошибки и ограничилась одним. Единственный ребенок вполне способен дать матери ощущение своей необходимости, это было все, чего я хотела от детей.)
— Пьер! — услышала я вопль Рэнди за дверью. Я заперлась и выключила свет, затем завернулась в темное пальто матери и села по-турецки. Надо мной были вешалки, доходившие до потолка. Старые норковые пальто с кожаными обшлагами, лыжные парки, плащи с отметиной прошлых лет, школьные спортивные костюмы с именами, написанными на воротнике, и незабываемые коньки в пакетах, вельветовое пальто, полупальто, шубы из норки… тридцать пять лет менялись моды, выросли дочери… тридцать пять лет покупались и изнашивались вещи и росли дети и орали… и чего мать выставила все это? Свои соболя, свою норку и свои обиды?
— Изадора! — Это Пьер стучал в дверь.
Я сидела на полу и качала коленями. Я не хотела вставать. Мне нравился запах нафталина и «Джоя».
— Изадора!
Действительно, я иногда думала, что хотела бы ребенка. Очень умненькую маленькую девчушку, которая бы выросла такой, какой я никогда не была. Очень независимую. Не очень привлекательную. Маленькую девочку, которая говорит, что думает, и думает, что говорит. Девочку, которая ни суха, ни неискренна, потому что она не ненавидит свою мать или себя.
— Изадора!
Я действительно хотела родить для себя — маленькую девочку, которая могла бы жить в тяжелой семье и тяжелом мире. Я остановила колени. Я чувствовала себя здесь в безопасности, здесь, в материнском чулане.
— Изадора!
Почему мои сестры и моя мать, казалось, украдкой высмеивали мои идеалы и прививали мне свои? Я издала книгу, которую даже сама могла еще читать. Шесть лет лишений, волнений и трудностей. Читатели посылали мне письма и звонили посреди ночи, чтобы сказать мне, что книга жизненна, что она прекрасна и честна. Сейчас я сидела в чулане, качая коленями. Но из своей семьи я выпадала, потому что у меня не было детей. Это абсурд. Я знаю это. Но что-то во мне повторяет катехизис. Что-то во мне оправдывается перед всеми теми людьми, которым нравятся мои поэмы; что-то во мне говорит: — О, вспомни, у тебя нет детей!
— Изадора!
Почти тридцать. Иностранцы иногда давали мне двадцать пять, но я вижу, как неумолимо подкрадывается возраст, подарок смерти. Уже были легкие морщины на моем лбу, я могла не обращать на них внимания. Гораздо хуже было с глазами. Под глазами была мелкая сеть морщинок, крошечные борозды, отметины болезни глаз. А в уголках стали заметны три четкие линии, как будто начали проявляться невидимые чернила, все больше и больше. В уголках рта тоже были морщины, из-за чего улыбка получалась поблекшей. Как будто старость приближалась к лицу в предзнаменовании суровой смерти. О, подбородок пока гладкий, но на него почти не смотрят на фоне шеи. Груди пока еще высокие, но надолго ли?
Это смешно: вопреки моему желанию забеременеть, я словно живу своей тайной мечтой о ребенке. Я, кажется, была напугана всеми переменами, происходящими со мной. Они не пропустят это незамеченным. Я, кажется, Знаю, когда могла быть оплодотворена, на второй неделе цикла я почувствовала тихий зуд в животе, который потом превратился в звон. Несколько дней спустя я часто обнаруживала крошечные пятнышки крови на мембране. Яркие красные пятна — заметный след, ставший показателем того, что я могу иметь ребенка. Я почувствовала волны неописуемого уныния и облегчения. Действительно, лучше никогда не родиться.
Мембрана стала для меня подобна фетишу. Барьером между моей маткой и мужчинами. Когда-нибудь мысль о рождении ЕГО ребенка разозлит меня. Позволить ему родить его, собственного ребенка! Если у меня будет ребенок, я захочу, чтобы он был весь мой. Девочка, похожая на меня, даже лучше. Девочка, которая тоже будет способна завести своего собственного ребенка. Ребенка, который получит их имя. Ребенка, который закрывает твою любовь к мужчине и ты служишь и нравишься ему, и любишь его после всего этого еще крепче. Единственное, что сильно раздражало и истощало терпение — быть заложницей своих собственных ощущений и своего ребенка.
— Изадора!
Но, может быть, я уже была заложницей. Заложницей моего страха. Заложницей моего ошибочного выбора. Что значит быть женщиной? Если это подразумевает такую же жизнь, как у Рэнди или как у моей матери, то я не желаю этого. Гораздо лучше быть такой интеллектуальной монашкой, какой была я, чем такой, как они.