Второй инвалид — Санька, парень двадцати пяти лет с длинным унылым носом и со срезанным подбородком. В общаге его звали «Шлеп–нога». Когда он неуверенно двигался по коридору, левая ступня, не подчиняясь мертвым мышцам, свободно хлопала по половицам. Солью и водой не очистив политуру, он хватанул
целую бутылку. Откачали… Да только шлепать ему теперь до самой смерти.
Миску лжебаранины и полчайника вина инвалидам понес Бармин. На втором этаже, проходя мимо одной комнаты, он вспомнил недавнюю сцену.
— Понимаешь, что за человек! — кричал кочегар–татарин с широким медным прокаленным лицом и жестким ежиком волос над лоснящимся лбом. — Лежит весь день, молчит, морда к стене, целый месяц лежит, целый месяц молчит, а кто кормить будет? Ночью, как шакал, по столу шарит…
Бармин заглянул в комнату, увидел впалую щеку, русые свалявшиеся волосы штурмана, списанного с судна.
Ему знакомо это куда–то засасывающее состояние, знакома тягучая тоска, постепенно переходящая в равнодушие и апатию. Даже потребности плоти минимальны — энергия и душа покинули оболочку…
С Евгенией его свел случай, ее странное обоняние, непонятные ему тончайшие оттенки ее чувствований…
Стоял Бармин возле кассы автовокзала в очереди. Май, лето и половину сентября он отмантулил в геологоразведывательной партии, в горной тундре. Он в кирзовых разношенных сапогах, в зеленовато–желтой телогрейке, возле ног туго набитый рюкзак. Обернулся, а личико изящной маленькой дамочки чуть ли не уткнулось ему в спину. Большие влажно–карие глаза полузакрыты матовыми веками, лепестки нервных ноздрей трепещут, а смугловатые щечки румянятся…
Запашок сейчас от Бармина ядреный — как не вышибай, а долго продержатся сладковатая прель редко мытого тела, запах стланиковой смолы, влажность ягеля, и гарь бесчисленных кострищ.
…Бросив очередь, на такси они укатили в парк возле кинотеатра «Горняк», где облысевшие лиственницы мертвенно чернели тяжелыми узловатыми ветвями, а под ногами с металлическим шорохом перекатывались сухие ольховые листья. Бармин и Евгения не видели бездомной тоски и заброшенности северного парка, почуявшего снег. Сладкими от ликера губами, как безумные, они целовались на скамейке, засыпанной медными иглами и ломкими желто–бурыми листьями. Вместо родного поселка, где его никто не ждал, он уехал со странной, изящной как горностай, женщиной.
В жилах Евгении текла гремучая смесь из украинской, молдавской и еврейской крови. Он никогда не знал наперед, чего от нее можно ожидать. Если б это стало возможным в общении, она бы вообще отказалась от слов — только взгляд, мина, улыбка, касание, поцелуй, жест… И он все должен разгадывать.
— Что случилось?
Молчит, губы кусает, а в глазах такая боль, такое страдание.
Потом взрыв:
— Ты грубый, невежественный эгоист!.. Ничего не видишь, ничего не чувствуешь!..
Оказывается, ей неожиданно захотелось, чтобы на руках он поносил ее по комнате, побаюкал, как маленькую. Или — прежде чем отдаться, ни с того, ни с сего, требует у него расписку, что в выходные на целый день он отпустит её к подруге. Как будто она всецело зависела от его воли. Но, усмехаясь, под диктовку любовницы он пишет расписку. Аккуратно сложив, она прячет ее в шкатулку. О, сколько там их скопилось! Как пожалеет потом, что писал эти странные расписки…
…В самом конце полевого сезона от Евгении пришло коротенькое письмо. Всего несколько строчек, но как от них защемило сердце, как оно заныло! Думал, не вынесет. Минералог, ширококостная женщина, с утиным носом и мужскими руками (любовница начальника партии), во вьючных сундуках отыскала флакон денатурата. Бармин даже не ощутил отвратительного вкуса синеватой обжигающей жидкости.
«Я снова, ради сына, сошлась с бывшим мужем…»
О, как тонко, как остро, как пряно в постели она высмеивала прежнего мужа, в Бармине будя паскудное самцовое превосходство. Теперь же в постели мужу она читает его расписки, а тот ржет.
«М–м–м!.. Вот почему она не хотела от него ребенка…»
…Свои вещи он забрал у подруги Евгении, инженер — строителя. Она весьма эффектна, высокая, черноволосая, с очень красивыми, засасывающими в себя, сучьими глазами. Но, увы, она была бесплодна, отсюда одинока…
Бармин пил коньяк и отрешенно смотрел, как она ходит по комнате. Возле пышной кровати, скинув меховую тапочку с белой опушкой, голой подошвой ступни она сладострастно гладила жесткий ворс большого ковра. Ее радостное оживление, нервное (на грани срыва) возбуждение он даже хмельной почувствовал, и ему стало противно. Попрощавшись, он ушел, унося с собой ее последний, странный взгляд, где столько всего перемешалось: ненависть, обида, унижение, страх и… любовь.