— Любила! Еще бы! Как щенка, как котенка. Девочка любит Мурзика, она ему даже свою шоколадку отдаст. А Мурзик не ест шоколад, ему на него смотреть противно!
— Я вижу!
— Что ты видишь?
— Что тебе противно смотреть на меня.
— Обычные женские приемы!
— Не оскорбляй меня.
— И не думаю. Говорю только правду.
— В чем же твоя правда?
— Это не моя правда. Это правда — и все!
— Так в чем же она.
— В том, что я был Мурзиком. Причесанным, отглаженным, накормленным котеночком с бантиком на шее. Ты всегда относилась ко мне свысока. Облагодетельствовала, а не любила. Жертвовала! Начиная с той эфиопской маски на елке. Забавная, смешная маска. Но ее нельзя носить всю жизнь.
— Вот ты ее и скинул.
Она имела в виду — избавился, он понял — разоблачился.
— Да, я скинул маек. Я хам.
— Как ты несправедлив!
— Из хама не выйдет пана.
Инна:
— Он встретил меня враждебно. Может быть, подумал, что я пришла добиваться восстановления прежних отношений. Грубо говорил, что я всегда была деспотична, стремилась командовать им, пичкала ненужными благодеяниями, которые тяготили его. Вспомнил даже детство, ту африканскую маску… Но о тетрадке отца он, казалось, просто забыл, не сказал о ней ни слова…
Он забыл о главном, и его раздражали мелочи. Потому что после достигнутого успеха все казалось мелочами, прошлым, одинаковым и незначительным — и маска на той, почти выдуманной елке, и пачка пожелтевших листков, соединенных ржавыми скрепками. Что они значили, эти листки, по сравнению с его победой? Он шел к ней так долго и так трудно, и он заслужил ее. Сам. Так почему же эта женщина пришла к нему? Зачем? Такая до отвращения беззащитная, слабая, готовая залиться слезами. Да нет, даже не залиться, а просто заскулить, как побитый щенок. С такими тонкими дрожащими руками и морщинками у больших испуганных глаз. Неприспособленная к жизни, одинокая всегда и со всеми, стареющий подросток, слабый и бесплодный. Он не хотел ее. Он ждал другую, молодую, наполненную жизнью, именно она была нужна ему, счастливому и пьяному, чтобы поднять ее на руки, подхватив под мягкие коленки, целовать в открытый, задыхающийся рот, бросить на неразобранную кровать одетую и не снимать, а срывать платье, чтобы рвались пуговицы и трещали швы. И черт с ним, с этим платьем, он купит ей другое и еще кучу разных тряпок, а сегодня он может все. И он получит все. А потом оставит ее, измученную и счастливую, уткнувшуюся в изнеможении в разбросанные подушки, откроет холодильник и нальет стакан прозрачного вина, выпьет, и ему будет легко и свободно.
А вместо этого… И он не мог сдержать раздражения, а дав ему волю, сразу поверил себе и верил каждому слову и уже не только не чувствовал вины или даже неловкости перед этой женщиной, но наоборот — удивлялся ее бестактности. Зачем она пришла? Неужели не понимает, как она здесь не нужна, особенно сегодня, и как противны ему все эти разглагольствования о чувствах, обо всем, что прошло.
— Ты не хам, Антон. Ты потерял тормоза. Завтра ты пожалеешь о своих словах.
— Хотел бы я знать, почему?
— Потому что люди всегда жалеют о своих неумных и несправедливых поступках. И потому что ты не такой, Антон.
— Люди никогда не знают друг друга.
— В этом ты, возможно, и прав.
— Они выдумывают друг друга и ужасно расстраиваются, когда оказывается, что выдумали совсем не то.
— Значит, и я тебя выдумала?
— Еще бы! А на самом деле между людьми — стена. Через нее не перепрыгнуть. Каждый — это целый мир. Непознаваемый для другого. Миллиарды клеток. Галактики.
Она усмехнулась с горечью:
— А может быть, все проще, Антон! Может быть, дело не в миллиардах клеток, а в килограммах мяса. Вот здесь и тут. — Инна провела рукой по груди и бедрам. — И еще в морщинках, которые появляются с годами. А вовсе не в извилинах?
Антон посмотрел на нее и замолчал. Не потому что согласился. Он вспомнил, как трогали его ее слабые руки и казались удивительно красивыми ее длинные пальцы. Но это уже прошло, как пройдет, наверно, и сегодняшнее, и появится брезгливость к распирающей платье груди, и он будет говорить, морщась: "Ты бы поменьше делала вырез на кофте. Не очень-то это красиво". И будет заглядываться на тоненьких девочек.
И пусть будет! Человек не должен постоянно растравлять себя идиотскими мыслями о том, что будет. Он должен жить сегодняшним днем и радоваться тому, что влечет его сегодня. Сегодня он ждал Светлану, а не эту, уже ушедшую женщину. Правда, с ней ушла и часть его жизни… Он вдруг притих.
— Мы мало знаем обо всем. Мы ничего не знаем. Что ты хочешь мне сказать?
Тихомиров глянул на часы, стоявшие на книжном шкафу:
"Может и хорошо, что Светлана не пришла".
— Мы ничего не знаем, — повторил он, действительно не зная, что ему осталось жить меньше часа.
Инна:
— Он спросил, зачем я пришла. И мне надо было наконец сказать правду, рассказать об Игоре. Но наш разговор, нервный, недобрый, совсем не расстроил меня. Антон был так непохож на себя. Однако слова его не оскорбляли меня. Я ведь знала, что он не такой, каким хотел казаться.
По-моему, его мучали угрызения совести, чувство страха и вины, они ожесточили Антона, угнетали самолюбие, делали жестоким и злым. Я старалась преодолеть себя, сказать обо всем мягко…
— Антон, наши отношения, близкие отношения, то, что мы считали близким, я вижу, они кончились. Не нужно упрекать друг друга, отравлять злобой прошлое. Я пришла не выяснять отношения. У меня совсем другое… Мне нужно сказать тебе, поговорить… о папиных записях.
— Вот что!
— Да, это так неприятно.
— Щекотливый вопрос?
— Антон! Не обижайся на меня.
— Говори, Инна, прямо.
— Только так, Антон. Скажи, пожалуйста, ты действительно все сделал сам?
— Не понимаю.
— Антон, это необычайно важно. Для меня. Я была уверена, что произошло трагическое совпадение. Ты все сделал сам, а потом оказалось, что отец сделал это раньше. Да?
— Да. Но ты говоришь, была уверена. Разве теперь ты не уверена?
— Нет, я верю тебе.
— Но сомневаешься?
— Если ты скажешь — да, я не буду сомневаться.
— Я говорил это не раз, но ты сомневаешься.
Горячность его прошла. Он даже застегнул воротник.
— Инна, я тебя очень хорошо знаю. Ты не из тех, кто расставляет людям ловушки. Зачем ты опять поднимаешь этот вопрос?
Инна:
— Я просто не могла сказать об Игоре. Мне хотелось одного, чтобы он убедил меня в своей честности, подтвердил то, в чем я не сомневалась до сих пор. И тогда, я верила, мне удастся опровергнуть Игоря, защитить от него Антона. Если бы он доказал мне это, я могла пойти на все, даже обмануть, сказать, что никакой тетради вообще не существовало.
— Т-а-к, — произнес он, растягивая это короткое слово. — Так кончается любовь. Ты жалеешь о том, что сделала?
— Нет, Антон, нет.
— Зачем же этот разговор? Что это — шантаж или просто наивный женский садизм, желание покопаться в моих ранах?
— Нет, Антон. Ты не понимаешь… Я хочу…
— Чего ты хочешь? Чего? Целый час я добиваюсь — чего ты хочешь?
— Я хочу, чтобы у тебя не было неприятностей.
— Каких? Отчего?
— Тетрадь могут увидеть.
— И что из этого?
— Ее могут сравнить с твоим авторефератом.
— Все-таки не веришь! Ну, что ж… Хотел бы я знать одно: остановишься ты на этом или пойдешь дальше?
— Прошу тебя, не нужно оскорблений.
— Не нужно оскорблений? А меня ты можешь оскорблять своими предположениями!
— Антон, я говорю очень серьезно. Для тебя это даже важнее, чем для меня.
— А я не желаю обсуждать все это.
— Но я вынуждена, Антон.
— Значит, шантаж?
— Как ты говоришь со мной сегодня! Ужасно!
— То, что делаешь ты, — подло!
— Что я сделала?
— Не знаешь? Хорошо, я разъясню. Ты пришла ко мне в лучший день моей жизни, о котором я столько мечтал…