— Ну что, Жанно, сегодня никак не выбьешь злость?
— Ба… Сколько вам лет, месье Луи?
— Семьдесят два. Я дебютировал в 1932-м против Марселя Тиля.
— Да, давно это было. Много раз, похоже, вы получали по морде.
— Удары по морде — без этого человек не обходится. Знаешь, что говорил Жорж Карпантье?
— Это кто?
Он был чуть ли не оскорблен.
— Да тот парень, который первым перелетел через Атлантический океан, черт подери!
— Понятно. Так что говорил этот тип?
— Что сперва были удары, а лишь потом появилась морда, потому что орган рождается от функций.
— Что это значит?
Он одобрительно кивнул.
— Ладно, малыш. Ты хорошо защищаешься.
— У меня есть друг, который куда старше вас, месье Луи, и он тоже защищается, чтобы не пасть духом, защищается тем, что называют «еврейским юмором». Я поискал в словаре, чтобы найти еще что-то, что могло бы его ободрить. Должно же там быть что-то в помощь тем, кто уходит. Я уже смотрел слова «безмятежность» и «философская отстраненность», а потом посмотрел «мудрость». И знаете, что я нашел?
— А ты скажи. Может, там есть что-то, на что я не обратил внимания.
— Мудрость — вдохновенное знание божественных и человеческих понятий. Совершенное знание того, что доступно человеку. Высшая степень спокойствия, опирающегося на знание. А?
Месье Гальмиш никогда не сердится, этот рубеж он давно прошел. Он слегка сжал челюсти и посопел носом, точнее, тем, что от него осталось.
— Ты из-за этого так колошматил по груше?
— Пожалуй.
— Ну и молодец. Куда лучше бить по мешку, чем кидать бомбы, как делают многие ребята твоего возраста.
13
Я принял душ, оделся и пошел к месье Соломону, чтобы убедиться, что он жив. Я попытался было незаметно проскользнуть мимо квартиры консьержа, месье Тапю, который меня терпеть не может и, увидев меня, никогда не упускает случая выбежать на лестницу и обдать меня скопившейся в нем ненавистью. Есть что-то в моей внешности, что далеко не всем нравится. Как только я появляюсь, он тут как тут, и ничего с этим не поделаешь. Я стараюсь его избегать, мне лучше его не видеть, хоть от этого себя оградить, но едва я открываю входную дверь, как у меня за спиной раздает ся: «А вот и мы!», и мне волей-неволей приходится с ним сталкиваться. Когда я вижу мудака, настоящего мудака, я всякий раз испытываю волнение и даже уважение, потому что наконец-то есть хоть какое-то объяснение, становится понятно, почему все обстоит так, как обстоит. Чак говорит, что мудизм меня так волнует потому, что я испытываю подобострастное чувство ко всему святому и непреходящему. И он мне даже процитировал строку из стихотворения Виктора Гюго: Душа стремится в храм пред Вечностью склониться. Чак говорит, что в Сорбонне нет ни одной диссертации о мудизме, и это свидетельствует об упадке мысли на Западе.
— Ну что, навещаем короля евреев?
Сперва я пытался говорить с ним по-хорошему, но от этого он только еще сильнее зверел. Чем больше я рассыпался перед ним: «Да, месье Тапю», «Нет, месье Тапю», «Я этого больше не сделаю, месье Тапю», «Я не нарочно, месье Тапю», тем больше он ко мне цеплялся. Тогда я начал ему подыгрывать. Всю жизнь ненавидеть самого себя невозможно, необходимо иметь объект ненависти. Чак, например, говорит, что если бы евреев здесь больше не было, если бы хулиганы не приставали к пожилым людям, если бы все коммунисты сгинули, а эмигрантов-рабочих отправили бы назад на их родину, то месье Тапю лишился бы всех эмоций, очутился бы в пустыне чувств. Я испытывал к нему жалость и нарочно придумывал всякие штуки, чтобы дать ему повод нападать на меня, отрывал, скажем, металлическую палочку, крепившую ковровую дорожку на лестнице, или разбивал стекло, или не закрывал дверь лифта, чтобы он получал удовлетворение. Этот тип нуждался в такого рода помощи. Когда озлобление душит так, что не знаешь, куда податься, к чему прицепиться, когда это чувство охватывает всю вселенную, то если ты находишь зримую тому причину, пусть даже самую скромную, в виде брошенного на ковер окурка или открытой двери лифта, становится все же легче на душе. Я был нужен месье Тапю, ему было необходимо адресовать свою ненависть кому-то лично, иначе получалось, что он ненавидит весь мир, а мир чересчур велик. Ему надо было найти для этой цели кого-то или что-то осязаемое, конкретное, желательно какого-нибудь пустозвона, которого он не боялся бы, почтенный господин для этой роли был непригоден. На первых порах, когда я предлагал ему помочь — передвинуть бак с помойкой или подмести тротуар, я уподоблялся для него алжирским рабочим, которые отличаются мягким характером, ведут себя мило, не прибегают к насилию и поэтому всегда оказываются виноватыми в том, что не поддерживают своих гонителей, не поставляя им необходимый для обвинения материал. Когда я наконец понял, что я ему нужен совсем в другом качестве, я стал ему активно помогать. Начал с того, что помочился на лестнице, у стены. Он этого не видел, но сразу понял, что это моя работа. Когда я спустился вниз, он меня уже поджидал.
— Это вы сделали?
Я мог бы сказать: «Да, это я, чтобы сослужить вам службу», но этого было недостаточно, ему еще надо было уличить меня во лжи. Я подтянул брюки, как бы говоря: «Вы мне осточертели», и ответил:
— Вы это видели? Конечно нет, вас не было на месте. Вы всегда отсутствуете, когда нужны.
Я отдал ему честь и ушел. С тех пор он радуется, когда меня видит, потому что знает, что я убью месье Соломона, чтобы украсть у него деньги и филателистические сокровища. Во мне его не удовлетворяет только одно — то, что я не алжирский рабочий, — вот это было бы пределом мечтаний. Когда де Голлъ отдал Алжир, я сразу понял, что произойдет, и оказался прав; пока мы были там, алжирцев было восемь миллионов, а после того как мы ушли, их стало двадцать миллионов. Вы меня поняли, ни слова об этом, рот на замок, не то меня обвинят в геноциде, но подумайте, двадцать миллионов, видите, что сделал де Голлъ и что еще будет. Я всегда был за маршала Петена, хотя мой кузен пал в антибольшевистском легионе, я редко ошибаюсь. Чак попытался было взять у месье Тапю интервью для своей диссертации о мудачестве, но они мало что успели записать, потому что Чака стали мучить ночные кошмары, он во сне звал на помощь, и карате, которым он занимался, чтобы закалить свой характер, видно, оказалось не очень-то пригодным средством самозащиты.
Итак, месье Тапю стоял у дверей своей квартиры консьержа, как всегда, в берете, с зажатым в зубах окурком и с выражением хитрости и всезнайства на лице: ведь когда мудизм освещает мир, то думаешь — ты все знаешь и все понял. Я даже вдруг испытал к нему дружеское тепло, потому что таким мудакам, как Тапю, мы многим обязаны: когда их видишь и слышишь, страхи утихают, начинаешь понимать, почему все обстоит так, как обстоит, благодаря им есть, так сказать, хоть частичное объяснение. Я стоял на восьмой ступеньке лестницы, и лицо мое так и сияло от избытка понимания, симпатии, чуть ли не поклонения, я испытывал чувство глубокого почтения, словно пришел в храм «пред Вечностью склониться». Месье Тапю был даже обеспокоен моей лучезарностью.
— Что это с вами? — недоверчиво спросил он.
Я прочел в журнале «ВСД» (Французский еженедельник «Vendredi, samedi, dimanche»-«Пятница, суббота, воскресенье».), что в Африке нашли череп, по виду совсем свежий, который лежал в земле восемь миллионов лет, а это все же некий срок. Правда, Чак говорит, что в те давние времена мудизма не существовало, потому что еще не было алфавита.
Я веселился, а месье Тапю так и корежило от ненависти.
— Я не позволю! — орал он, потому что смеха они боятся больше всего.
— Извините меня, месье Тапю, вы наш отец родной и наша мать, да, для нас всех. — Так я ему сказал. — Хочу только одного — приходить к вам время от времени и любоваться вами — это такое прекрасное, вдохновляющее занятие!