Возле кассы стоял транзистор. Я наклонился и включил его. Хозяин стрельнул в меня глазами.
— Извините меня, если я разрешаю себе лишнее, — говорю я ему, — это из-за утечки мазута в океане. По национальности я бретонец, мой отец дома, в Бретани, он там баклан. Еще один кофе, пожалуйста.
Он обслужил меня с такой поспешностью, как если бы я был Мезрин (Знаменитый французский гангстер, прославившийся количеством ограбленных банков и побегов из тюрем. Район в Париже.). Радио сообщило мне, что все птицы, гнездившиеся на островах, погибли, и, странным образом, я почувствовал облегчение — уже делать было нечего. В моей помощи никто не нуждался. Уф! Одной заботой меньше. Йоко приколол у нас на стене репродукцию, изображающую святого Георгия, сражающегося с драконом, но он интересовался только Южной Африкой. Будь я меньшим эгоистом, мне было бы наплевать на огорчение, которое они все мне причиняют.
Хозяин был обо мне такого плохого мнения, что мне захотелось в подтверждение унести транзистор. Людям необходимо убеждаться в своей правоте. Но я успокоился на мысли о такой возможности и даже рассмеялся. Я заплатил за последний кофе и ушел, не доставив ему удовлетворения. Было уже половина седьмого, я отвез такси в гараж на улицу Метари, где в семь за ним придет Тонг. Это был его день. Я взял свой мотоцикл и поехал в Бют-Шомон2 на улицу Кале, дом 45. Там на пятом этаже в квартире с окнами, выходящими во двор, поселилась моя семья, переехавшая из Амьена в Париж. Там прошли восемнадцать лет моей жизни, там я слышал постоянно «Где это ты шлялся весь день?». Мой отец на меня совсем не похож, не понимаю, как у меня оказался такой отец. Сорок лет своей жизни он пробивал дырки на билетах в метро. Есть люди, которые ездят на метро, а тут метро его заездило. У него красивое лицо, характерное для наших мест, седые волосы и седые усы. Есть люди, которые становятся красивыми к шестидесяти годам.
Отец открыл мне дверь. Он был в подтяжках. Мы пожали друг другу руки. Он отлично понимает, что я упал далеко от родной яблони. Для него главное — это уважение к труду, политические программы, дискуссии на уровне ячейки. Отец считает, что старость — это проблема социальная, а смерть — явление естественное.
— Ну, Жан, как ты поживаешь?
— Неплохо. Свожу концы с концами.
— По-прежнему такси?
— И еще, при случае, всякие мелкие починки.
Он подогрел мне кофе, и мы сели.
— А помимо этого? По-прежнему живешь с товарищами?
— Да, все с теми же.
— В твоей жизни не хватает женщины.
— Единственной женщине в моей жизни лет шестьдесят пять. Бывшая певица. Она хочет мне помочь стать актером.
Я не хотел его огорчать. Я рассказывал, чтобы самому сориентироваться. Быть может, Кора и я — это и в самом деле что-то очень уродливое. Парни моего возраста слишком просто все понимают. Я доверял отцу. Он знал нормы поведения. Он всегда был профсоюзным активистом.
— Я не стану актером, не огорчайся, — сказал я ему.
Мы сидели за кухонным столом, напротив нас было окно, выходившее во двор, и там все было серым, но лицо отца стало еще более серым.
— Короче, тебя содержит старуха.
— Нет. Мне надо было бы сказать тебе «да», чтобы подтвердить твое мнение, но это не так. Иногда она сует мне какую-нибудь купюру и я ее беру, но только чтобы ей было легче. Это очень романтическое существо. Ее песни вошли ей в плоть и кровь, она пела про каторгу, гильотину, африканские батальоны, легионеров, бандитов. Ее репертуар куда старше ее. Тебе это, наверное, покажется странным, но когда она мне сует бабки и я их беру, она чувствует себя уверенней. То, что она поет, называют жанровые песни. Про хулиганов, про девиц с незаконнорожденными младенцами, ну и тому подобное. Ее зовут Кора Ламенэр, может, видел афиши в метро, когда был молодым. Вы примерно одного возраста.
Он взял лежавший на столе круглый деревенский хлеб и начал его медленно резать на очень ровные ломти, чтобы укрыться чем-то привычным, домашним. У нас дома он всегда резал хлеб. Это мое первое воспоминание после ухода матери. Он мне сказал: «Твоя мать ушла от нас», а потом начал медленно резать деревенский хлеб красивыми ровными ломтями.
— Ты специально пришел, чтобы мне это сказать? Что тебя содержит старуха? Он положил хлеб, ломти и нож на клеенку в бело-синюю клетку.
— Мы давно не виделись, вот я тебе и рассказываю.
— Если у тебя возникла потребность поговорить со мной об этом в семь утра, значит, тебя это мучает.
— Не без этого.
— Ничего более ужасного не случилось?
— Нет, ничего.
— Полиция тебя не разыскивает?
— Пока нет. К этому пока еще не относятся как к агрессии против старых людей.
— Нечего дурака валять.
— Я рассказал тебе об этой тетеньке, потому что я и правда не очень ясно понимаю, что я делаю. А вот у тебя четкие нормы поведения. Во всяком случае, бабки здесь ни при чем.
— Ты ищешь себе оправдание. Продолжать разговор смысла не имело.
— Что поделаешь, мне нравится старая кожа, должно быть, я извращенец.
Он молчал, упершись руками в колени, и глядел на честный, надежный хлеб, лежащий на столе. Просто не верилось, что совсем седой человек шестидесяти лет не понимал, что можно любить стариков.
— Начинают, как ты, а потом совершают вооруженные налеты на почтовое отделение. Я не уверен, что этого еще не случилось, раз ты пришел ко мне в такой ранний час.
Я снова ощутил, что меня захлестывает какое-то особое чувство. Оно постепенно подымалось все выше, мне становилось жарко, и я расплылся в улыбке.
— Дай мне десять минут, чтобы уйти, прежде чем позовешь легавых.
Я испытывал нежность к нему и к его деревенскому хлебу, надежному, честно му, весомому, но разговаривать смысла не имело: когда любишь, как дышишь, такие, как он, принимают это за болезнь дыхательных путей.
20
Я вернулся в нашу конуру. Дома никого не было, не считая святого Георгия, который единоборствовал на стене с драконом. Я залез на свой второй этаж и долго там лежал — ноги мои свисали, а голову я обхватил руками и все старался себя понять, определить, на каком я свете, и что я творю, и куда двигаться дальше, и почему я должен оставаться здесь, а не отправиться куда-то еще, и что мне сделать, чтобы как-то упорядочить свою жизнь и побороть мой дурацкий характер, который вынуждает меня повсюду и одновременно быть добровольцем… А может, мне следует вступить в какой-нибудь монашеский орден?
Возможно, мой отец прав и существует только социальная правда. Тогда можно было бы еще как-то выйти из положения, предпринимая всяческие меры, а в конце сказать, мол, простите, но больше ничего нельзя сделать, мы попали в зону невозможного. Но тогда — к царю Соломону ни ногой. Стариков не навещать — это плохой пример для молодежи. Я взял словарь Чака и посмотрел слово старость. Там было: последний период человеческой жизни, следующий за зрелостью и характеризующийся явлением старческого маразма. Я посмотрел «старческий маразм», и это оказалось еще хуже. Мне следовало бы любить их издалека, теоретически, не посещая их. Так нет же, мне надо было прожить любовную историю, начав ее с конца!
Я поставил словарь на его постоянное место. Чака очень интересуют мои отношения со словарями. Он наслаждается, когда видит, что я открываю словарь и начинаю искать какое-то слово.
— Ты делаешь это, чтобы отдалиться. Ради отчуждения.
— Что это значит?
— Отойти в сторону, отстраниться от того, что тебя задевает и пугает. Отстраниться от волнения. Это форма самозащиты. Когда ты испытываешь из-за какой-то вещи тревогу, ты ее отодвигаешь от себя, сводя к сухому понятию из словаря. Ты ее, так сказать, охлаждаешь. Возьми для примера слезы. Ты хочешь их избежать, и ты ищешь это слово в словаре.