— Кроме меня, у нее никого нет на свете, — и на меня он даже не поглядел, настолько он был уверен в своей правоте.
Старшая сестра стала сомневаться, как ей поступить, и уже готова была ее ему выдать, но я ей знаками — и головой, и рукой — подсказал: нет, нет, нет. Кто знает, что она сочинила в этой записке. Она вполне могла написать, что месье Соломон сволочь. И тогда прощай, последний шанс. Рисковать было нельзя, теперь, когда ее спасли, ее можно было еще больше спасти, и месье Соломона тоже. Несмотря на его дурную башку.
Мы сидели по обе стороны кровати и молчали, как того требовала ситуация, а мадемуазель Кора лежала, укрытая белым одеялом до подбородка, из-под которого выпростала обе тоненькие ручки, и была похожа на свои фотографии в юности еще больше, чем в обычной жизни. Она чуть заметно улыбалась, видимо испытывая удовлетворение от проявленного мужества, и не глядела ни на одного из нас — взгляд ее был устремлен прямо вперед. Мне хотелось сдохнуть, но нельзя этого делать всякий раз, когда на то есть причина, иначе мы бы только и делали, что подыхали. Одним словом, мы все трое молчали, как нам и посоветовал медицинский персонал. Время от времени я бросал умоляющие взгляды то на одного, то на другого, но мадемуазель Кора была по-прежнему во власти женской гордости, а месье Соломон никак не мог забыть четырех лет, проведенных в подвале. Мне хотелось встать и что-нибудь разбить, они не имели права вести себя так по-юношески, она в свои шестьдесят пять лет, если не больше, а он в восемьдесят пять, да хранит нас господь.
И пока я молча сидел, опустив глаза, и весь кипел внутри, месье Соломон вдруг спросил замогильным голосом, голосом, как бы вырвавшимся из его сраного подвала:
— Из-за кого, Кора? Из-за него… или из-за меня?
Я закрыл глаза, я почти молился. Я говорю «почти», потому что я все же не молился, я, конечно, кинолюбитель, но все же не до такой степени. Если мадемуазель Кора скажет, что она это сделала из-за того, что я ее бросил ради другой, то все пропало. Чтобы их спасти, и ее и его, в той мере, в какой это возможно, было необходимо, чтобы мадемуазель Кора прошептала: «Из-за вас, месье Соломон», или еще лучше: «Из-за тебя, мой Соломон», поскольку это имя не имеет уменьшительного.
Она молчала. Это было лучше, чем ничего, потому что, если бы она произнесла мое имя или просто бросила бы на меня нежный взгляд, как она умеет, месье Соломон встал бы окончательно, направился бы к двери и навсегда удалился бы на свои высоты. А я стал бы соответствовать своей внешности и стал бы убийцей младенцев тюленей. Но единственное, что мне оставалось, это опустить глаза и ждать, чтобы это произошло примерно так, как в полиции, когда перед жертвой выстраивают людей, чтобы она узнала среди них своего агрессора.
Она ничего не сказала. Все то время, что мы сидели у ее постели, она ни разу не взглянула ни на одного из нас, а все смотрела прямо перед собой, хотя там никого не было. Она не пожелала ответить на вопрос, она лежала, накрытая белым одеялом до подбородка, не удостоив нас вниманием, исполненная своей женской гордости. К счастью, медсестра сказала нам, что визит окончен, и мы встали. Я сделал шаг, чтобы выйти, но месье Соломон не двигался с места. На нем лица не было, одно только отчаяние.
Он сказал:
— Я еще приду.
В лифте он несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул воздух. Он опирался одной рукой на свою трость, другой — на мою руку, так мы вышли из больницы. Я помог ему сесть в машину рядом с собой, и в его молчании помещалось все, что угодно, и мадемуазель Кора, и все, на что больше не надеешься в жизни и на что все-таки еще надеешься.
Я отвез его на бульвар Осман и быстро вернулся в больницу. Я купил шариковую ручку, лист бумаги, конверт и поднялся в палату. Медсестра пыталась было меня не пустить, но я ей сказал, что это вопрос жизни и смерти для всех, и она поняла, что я говорю правду, поскольку это всегда бывает правдой. Я пересек палату, дошел до угла, где стояла кровать мадемуазель Коры, и сел на стул.
— Кора.
Она повернула ко мне голову и улыбнулась, она уже давно решила, что я забавный.
— Что тебе еще надо, Жанно, мой Зайчик?
Твою мать! Но я этого вслух не произнес. Чтобы доставить ей удовольствие, я был готов пошевелить своими большими ушами.
— Почему ты это сделала? Из-за него? Или из-за…
— Из-за тебя, Жанно, мой Зайчик? Ой нет! — Она покачала головой. — Нет. Не из-за тебя и не из-за него. Это… не знаю, я не знаю, как сказать. Из-за всего, вообще… Мне надоело от кого-то зависеть. Старая и одинокая, вот как это называется. Понятно?
— Да, понятно. Я тебе подскажу одну штуку…
— Нет, ничего такого. Я знаю, есть женщины, которые делают подтяжку кожи лица… но ради кого?
— Я подскажу тебе одну штуку, Кора. Когда ты себя чувствуешь одинокой и старой, думай о тех, которые тоже одиноки и стары, но живут в нищете и в приютах. Ты поймешь, что живешь в роскоши. Или включи телек, послушай о последней резне в Африке или еще где-нибудь. И ты себя почувствуешь лучше. На этот случай есть хорошее народное выражение: на что-то и несчастье сгодится. А теперь возьми-ка эту бумагу и пиши.
— Что ты хочешь, чтобы я написала? И кому? Я встал и подошел к медсестре.
— Мадемуазель хотела бы, чтобы ей вернули ее прощальную записку.
Я протянул руку. Она поколебалась, но моя рожа не вызывала доверия. Для нее я был убийца. Она глядела на меня, хлопая ресницами, и тут же протянула конверт.
На конверте адресат не был указан.
А внутри на листке стояло: Прощайте Кора Ламенэр. Нельзя было понять, было ли это прощание с Корой Ламенэр или прощайте и ее подпись. Должно быть, оба смысла годились. Я порвал листок. — Напиши ему.
— Что я должна, по-твоему, ему написать?
— Что ты кончаешь с собой из-за него. Что с тебя хватит его ждать, что с каждым годом ты его все больше любишь, что это длится уже тридцать пять лет, что теперь он для тебя не просто возлюбленный, а настоящая любовь, что ты не хочешь жить без него и тебе лучше уйти, прощай, прости меня, как я тебя прощаю. И подпись: Кора.
С минуту она держала в руках листок и ручку, а потом положила их.
— Нет.
— Давай пиши, не то я всыплю тебе как следует…
— Нет.
Она даже порвала пустой листок, чтобы отказ был более окончательным.
— Я это сделала не из-за него.
Я встал со стула и завыл, глядя на небо, точнее, на потолок. В моем вое слов не было, я не вступал таким образом с ней в переговоры, я выл, чтобы облегчить свою душу. После этого я снова взял себя в руки.
— Не будете же вы продолжать свою ссору влюбленных еще тридцать пять лет, я надеюсь? Видно, Брель верно поет: чем старее, тем больший мудак.
— О, Брель! Это говорилось задолго до него, он просто вставил это в стихи. Я снова сел.
— Мадемуазель Кора, сделайте это для нас, для всех нас. Нам необходима хоть капля человечности, мадемуазель Кора. Напишите что-то красивое. Сделайте это из милости, из симпатии, ради цветов. Пусть в его жизни будет хоть луч солнца, черт возьми! Ваши поганые жанровые песни во где сидят, мадемуазель Кора, сделайте что-то голубое и розовое, клянусь, нам это нужно. Подсластите жизнь, мадемуазель Кора, она нуждается в чем-то сладком, чтобы измениться. Я взываю к вашему доброму сердцу, мадемуазель Кора. Напишите ему что-нибудь в духе цветущих вишен, словно все еще возможно. Что без него вы больше не можете, что вас тридцать пять лет точит раскаяние и что единственное, о чем вы его просите перед тем, как умереть, это чтобы он вас простил! Мадемуазель Кора, это очень старый человек, ему необходимо что-то красивое. Дайте ему немного сердечной радости, немного нежности, твою мать! Мадемуазель Кора, сделайте это ради песен, ради счастливой старости, сделайте это ради нас, сделайте это ради него, сделайте это… И вот тут-то мне пришла в голову гениальная мысль: