За это время она часто ночевала у нас. У нас и днем и вечером бывало много народа, собирались артисты, писатели, музыканты, часто приходили поздно, после театра, - так что ее приходы могли быть незамеченными. Кроме того, швейцар при нашем доме оказался нашим другом и всегда предупредил бы в случае слежки. На самом женском съезде она появиться официально не могла - но имела неосторожность войти в зал послушать выступления ее учениц: сама она обещала товарищам не выступать. Но темперамент унес ее - она не выдержала и вмешалась в дискуссию под чужим именем. Ее удалось каким-то чудом увести благополучно из зала, но на другой же день мы узнали, что зал оцепила полиция и пошла проверка документов. А. М. уже там не могло быть - она лихорадочно ходила по платформе Вержболово, не зная - выпустят ее или задержат.
Последнюю ночь перед отъездом она провела у нас. Мы устроили для нее вечер, полушутя вспоминая некрасовских «Русских женщин». Композитор Василенко играл свои вещи, артисты декламировали, пели, - каждый старался «на память» дать ей лучшее, что мог. На другой день она уехала, а ее доклад был прочтен работницей Волковой.
Она же переехала границу с чужим паспортом - и надолго рассталась с Россией.
***
С тех пор для нас с А. М. началась новая жизнь - в письмах. Ведь у писем есть своя собственная жизнь. Я особенно убедилась в этом, перечитывая нашу переписку с А. М. за несколько десятков лет. Ничто так, как письма, - разумеется, если они написаны искренно, - не отражает жизни человека, его переживаний, настроений и внутреннего облика. Всегда мы сравнивали нашу дружбу с золотой нитью, проходившей через всю нашу жизнь. Иногда на этой нити завязывался узел: такими узелками были для нас наши встречи. Каждый раз, как я попадала за границу, если только А. М. была в «досягаемом месте», я посещала ее, иногда специально ездила повидаться с ней. Наши встречи мы обе считали «праздниками жизни». Выбирали такое время, когда она была более или менее свободна, между двумя агитационными поездками или лекционным турне, а я давала себе отдых после напряженной работы - выхода новой книги или постановки новой пьесы. И встретившись - мы словно сбрасывали с себя десяток лет, превращались в двух счастливых школьниц на каникулах. Обе мы умели работать - но умели и пользоваться отдыхом, каждым его днем, каждой новой прогулкой, новым впечатлением.
Уже в 30- х годах, из Швеции, А. М. писала мне:
«У моей секретарши стоит голубая гортензия. Для меня этот цветок сплетен с весной Груневальда, с твоей поездкой в один из средневековых городов Германии… Какой?» (Это я оставила ей голубую гортензию, уезжая на два дня в Гарц. О моей поездке туда я напечатала очерк под названием «Бабушкин ларчик» и посвятила его А. М.)
Она продолжает:
«Связан с нашими веселыми вечерами на Губертус-аллее. И умели же мы тогда посмеяться!» Действительно, мы умели смеяться - и веселились по самым пустячным поводам.
Вспоминаются милые эпизоды… Вот мы в скромном пансионе в Груневальде. Вечером, уже лежа в постели, говорю очень серьезно:
- Ну, теперь расскажи мне что-нибудь об Австралии.
Она, заплетая на ночь волосы, не менее серьезно отвечает:
- Замечательно интересная страна! Можешь себе представить - там деревья растут корнями вверх, рыбы летают, у птиц вместо перьев…
Я прерываю ее:
- Да я хочу, чтобы ты мне рассказала о положении женщины в Австралии - а ты о птицах!
Она начинает хохотать. Я говорю ей:
- Тише - за стеной живут сердитые старые дамы…
А. М. смутно помнит, что в случаях шума принято стучать в стенку сапогами, но не совсем ясно соображает, кто должен стучать. Она обращается ко мне с сияющими глазами и восклицает:
- А мы в них сапогами!
Тут уж начинается такой хохот, что никакие сапоги не помогли бы…
Вот мы в Монтре, в чинной гостинице над озером, куда я уговорила ее приехать ко мне на несколько дней, спустившись с высот Шальи, где она жила, и оторвавшись от работы.