- Не обязательно, - говорю я без особенной уверенности. - Битов однажды сказал, что личность - мозоль от трения моего я о внешний мир. Эта мозоль исчезнет, а мое я останется.
- Тогда твое я - не ты, - справедливо замечает Лукин.
И я понимаю, как всегда бывает в разговоре с этим веселым, но тяжелым человеком, что насчет социума он, кажется, прав, и что сам я давно об этом догадался, не формулируя. И дело тут не в убеждениях, а в возрасте: страх лишиться своего я присущ тем, кто с ним много носится. Это дело молодых. Страх смерти - в огромной степени результат тщеславия. Как это - я! - и вдруг исчезну? Да запросто. И в этом плане опять спасибо России: таких титанов она породила, такие страсти видывала, а возвращается в естественное состояние, как будто и не было ничего. Грозный, Сталин, Ленин, Толстой, Сахаров - любую другую страну они бы перевернули, как Лютер, как Линкольн! А у нас, в чаду вечных возвращений и повторений, запомнились как литературные персонажи, не более. Все, что они строили, рухнуло. Все, чего достигли, сгнило. И мне ли после этого рассчитывать потрясти человечество? Исчезну, упаду, как лист, и нет в этом ничего чрезвычайного. «И погромче нас были витии, а не сделали пользы пером». Кто понимает абсолютную незначительность собственной личности, всех ее интересов и трудов, тот значительно меньше боится смерти: в зрелости, а тем более в старости понятно, что с тобой можно сделать что угодно, и никому ничего за это не будет. Жизнь - в особенности жизнь русская, самая наглядная - учит не больно-то париться насчет личной участи. «Умрешь - начнешь опять сначала, и повторится все, как встарь: ночь, ледяная рябь канала…», что там дальше, кто помнит? Опека, умница, звонарь? «Альмека», курица, фонарь? Что-то похожее, а впрочем, неважно.
Для жизнелюбов существует другой вариант, наиболее внятно сформулированный Пьецухом: лучший способ примириться со смертью - устать от жизни. Прожить ее столь же полно и насыщенно, как лист на ветке. Замечательный способ, и действует надежнее любых абстракций вроде веры в общее дело или в счастливую судьбу детей. Эти варианты не предлагаю, потому что они опробованы и не работают. Я многажды наблюдал еще в семидесятые-восьмидесятые, как твердокаменные старые партийцы в глубокой старости шли либо в православный храм, либо в синагогу. Ставка на детей, по сути, эгоистична: у них своя жизнь, и они не обязаны оправдывать вашу. Да чаще всего и не оправдывают, ибо у них другие представления о смысле. Вы вправе - и чаще всего способны - сделать их счастливыми, но избавить вас от личной ответственности за вашу собственную жизнь они не могут. И больше того - не хотят. На других в экзистенциальных ситуациях ставить вообще нельзя.
Некоторые, правда, сбегают в эротику. У обэриута Александра Введенского в дневниковых записях, опубликованных Мейлахом, читаем: «Кажется, что с женщиной не умрешь, что в ней есть вечная жизнь». Но это опять-таки утешение для очень молодого человека - уже лет в тридцать ощущаешь себя в такие минуты не бессмертным, а, наоборот, особенно смертным. Становится ясно, что такое бессмертие как раз похоже на смерть, - почему и обманывает поначалу. Иногда мне кажется, что лучшую, самую точную эротику написал Кафка в «Замке» - помните, когда землемер задыхается в другом человеке, проваливается в него? Потому и становится легче ненадолго, что - подобное подобным.
Нет, все это не вариант. Пьецуховский вариант - устать - срабатывает хотя бы паллиативно. Утомить, загнать себя до такой степени, чтобы уже не просыпаться по ночам от набоковского «тупого укола»; так, чтобы не просыпаться вообще, чтобы грань между бытием и небытием почти стерлась.
Не об этом ли - и самый мой любимый поэт: «Где живу - там пишу, утешаясь, что где // нету жизни - там, может быть, нету и смерти?»
Одним из самых сильных аргументов в пользу моего второго брака… да что там, каких аргументов, я сразу, с первой встречи в апреле девяносто шестого года, ничего другого не хотел, только быть вот с этой сибирской девушкой, которая была так похожа на меня, но гораздо лучше. Лучше главным образом за счет тайного, абсолютного спокойствия, органичной, ненасильственной, недемонстративной, только для себя, православной веры. Она ее добыла дорогой ценой, после тяжелого кризиса, пережитого в студенчестве, впоследствии написала об этом книгу, которую я не стану пересказывать, и этот опыт ощущался во всем, хотя она никогда не говорила о нем напрямую. Мы довольно быстро поженились, и поскольку в те времена я был еще молод и недостаточно проникся тщетой всего сущего - я часто просыпался от страха смерти, будил жену и заставлял излагать мне православные аргументы в пользу бессмертия души.