– Собственно, она ушла… Это будет точнее…
Быков молчал, разглядывая худое загорелое лицо друга. В свете голубой лампы оно казалось совсем черным.
– Вот мне тоже не спится, Алексей, – проговорил Дауге печально. – Жалко Поля. И на этот раз ехать не очень хочется. Я очень люблю Землю. Очень! Ты, наверное, думаешь, что все межпланетники – убежденные небожители. Неверно. Мы все очень любим Землю и тоскуем по голубому небу. Это наша болезнь – тоска по голубому небу. Сидишь где-нибудь на Фобосе. Небо бездонное, черное. Звезды, как алмазные иглы, глаза колют. Созвездия кажутся дикими, незнакомыми. И все вокруг искусственное: воздух искусственный, тепло искусственное, даже вес твой и тот искусственный…
Быков слушал не шевелясь.
– Ты этого не знаешь. Ты не спишь только потому, что чувствуешь себя на пороге: одна нога здесь, другая там. А вот Юрковский сейчас сидит и стихи пишет. О голубом небе, об озерных туманах, о белых облаках над лесной опушкой. Плохие стихи, на Земле в любой редакции таких стихов – килограммы, и он это прекрасно знает. И все-таки пишет.
Дауге захлопнул книжку и откинулся на спинку кресла, запрокинув голову.
– А кругленький Крутиков, наш штурман, конечно, гоняет по Москве на машине. С женой. Она за рулем, а он сидит и глаз с нее не сводит. И жалеет, что детишек рядом нет. Детишки у него живут в Новосибирске, у бабки. Мальчуган и девочка, очень славные ребята… – Дауге вдруг засмеялся. – А вот кто спит, так это Богдан Спицын, наш второй пилот. У него дом – в ракете. «Я, – говорит, – на Земле, как в поезде: хочется лечь и заснуть, чтобы скорее приехать». Богдан – небожитель. Есть у нас такие, отравленные на всю жизнь. Богдан родился на Марсе, в научном городке на Большом Сырте. Прожил там до пяти лет, а потом мать его заболела, и их отправили на Землю. И вот, рассказывают, пустили маленького Богдашу погулять на травке. Он походил-походил, залез в лужу да как заревет: «Домой хочу-у! На Марс!»
Быков радостно засмеялся, ощущая, как тает, сваливается с души тяжелый ком непонятных чувств. Все очень просто, он действительно на пороге – одна нога еще здесь, а другая уже «там»…
– Ну, а что делает наш командир? – спросил он.
Дауге подобрался.
– Не знаю. Просто не могу себе представить… Не знаю.
– Тоже, наверное, спит, как и Богдан-небожитель…
Дауге покачал головой:
– Не думаю… Небо сейчас ясное?
– Нет, заволокло тучами…
– В таком случае – совсем не знаю. – Дауге покачал головой. – Я мог бы себе представить, что Анатолий Ермаков сейчас стоит и глядит на яркую звезду над горизонтом. На Венеру. И руки у него… – Дауге помолчал. – Руки у него стиснуты в кулаки, и пальцы белые…
– Ну и фантазия у тебя, Иоганыч!..
– Нет, Алексей, это не фантазия. Для нас Венера – это, в конечном счете, эпизод. Побывали на Луне, побывали на Марсе, теперь летим осваивать новую планету. Мы все делаем свое дело. А Ермаков… У Ермакова – счеты, старые свирепые счеты. Я тебе скажу, зачем он летит: он летит мстить и покорять – беспощадно и навсегда. Так я себе это представляю… Он и жизнь, и смерть посвятил Венере.
– Ты хорошо его знаешь?
Дауге пожал плечами:
– Не в этом дело. Я чувствую. И потом, – он принялся загибать пальцы, – Нисидзима, японец, – его друг, Соколовский – его ближайший друг, Ши Фэнь-ю – его учитель, Екатерина Романовна – его жена… И всех их сожрала Венера. Краюхин – его второй отец. Последний свой рейс Краюхин совершил на Венеру. После этого рейса врачи навсегда запретили ему летать…
Дауге вскочил и прошелся по комнате.
– Укрощать и покорять, – повторил он, – беспощадно и навсегда! Для Ермакова Венера – это упрямое, злое олицетворение всех враждебных человеку сил стихии. Я не уверен, что нам всем дано будет когда-нибудь понять такое чувство. И, может быть, это даже к лучшему. Чтобы это понять, надо бороться, как боролся Ермаков, и страдать, как страдал он… Покорить навсегда… – повторил Дауге задумчиво.
Алексей Петрович передернул плечами, словно от озноба.
– Вот почему я сказал про сжатые кулаки, – закончил Дауге, пристально глядя на него. – Но, поскольку сейчас пасмурно, я просто не могу представить, что он может делать. Вероятнее всего, действительно, просто спит.
Помолчали. Быков подумал, что с таким начальником ему служить еще, пожалуй, не приходилось.
– А как твои дела? – неожиданно спросил Дауге.
– Какие дела?
– С твоей ашхабадской учительницей.
Быков сразу насупился и поскучнел.
– Так себе, – грустно сказал он. – Встречаемся…
– Ах вот что! Встречаетесь. Ну, и?..
– Ничего.
– Предложение делал?
– Делал.
– Отказала?
– Нет. Сказала, что подумает.
– Как давно это было?
– Полгода назад.
– И?
– Что – "и"? Ничего больше не было.
– То есть ты положительный дурак, Алексей, извини, ради бога.
Быков вздохнул. Дауге глядел на него с откровенной насмешкой.
– Поразительно! – сказал он. – Человеку тридцать с лишним лет. Любит красивую женщину и встречается с нею вот уже семь лет…
– Пять.
– Хорошо, пусть будет пять. На пятый год объясняется с ней. Заметьте, она терпеливо ждала пять лет, эта несчастная женщина…
– Не надо, Григорий, – морщась, сказал Быков.
– Минутку! После того, как она из скромности или из маленькой мести сказала, что подумает…
– Довольно!
Дауге вздохнул и развел руками.
– Ты же сам виноват, Алексей! Твой способ ухаживания похож на издевательство. Что она о тебе подумает? Тюфяк!
Быков уныло молчал. Потом сказал с надеждой:
– Когда вернемся…
Дауге хихикнул:
– Эх ты, покоритель… виноват, специалист по пустыням! «Когда вернемся»!.. Иди спать, видеть тебя не могу!
Быков встал и взял со столика книжку. «La description plan`etographique du Phobos». Paul Dang`ee[1], – прочитал он. На титульном листе стояла жирная, красным карандашом надпись по-русски: «Дорогому Дауге от верного и благодарного Поля Данже».
На рассвете Быков проснулся. Дверь в спальню была полуоткрыта. Дауге в одних трусах, черный и взъерошенный, стоял у письменного стола и смотрел на портрет молодой грустной женщины – Маши Юрковской. Затем он снял портрет со стены и сунул его в рюкзак.