— Живьем! — вдруг рявкнул кто-то рядом — это главарь!
Кто-то внезапно возник из темноты за спиной, навалился, сбил с ног, придавил к земле. Затем все брызнуло и раскололось искрами от страшного удара по голове, проваливаясь в ночь.
— Товарищ Итин! Товарищ комиссар!
Голос Гелия дрожал. Только что — был костер, песни под звездным небом, мечты о прекрасном будущем. И вдруг — враги и плен. Такого быть не должно — сейчас что-то случится, и все станет по справедливости. Но рядом был сам товарищ Итин, старший и опытный — и он должен был найти какой-то выход.
— Живой я! — ответил Итин, приподнимаясь — где мы?
Было совершенно темно, пахло сыростью и гнилью, как в склепе. Они были закрыты в погребе под картошку, в поперечнике не большем трех-четырех шагов. Руки были свободны, но из карманов все забрали, поясной ремень также пропал. Итин нашел Гелия — тот лежал у стены, лицом вниз, со связанными за спиной руками.
— Я бы убежал — спешил сказать Гелий — но никак. Меня на землю бросили — сами здесь же лежат, стреляют, и наши в ответ из сарая, я боялся — от своих пулю, поверху так и свистят. Наши вдаль целились — а эти рядом совсем были. Матрос у пулемета был — я голос его слышал, сначала песню, затем ругался, потом просто кричал страшно — как он там был, не знаю: жар такой, что за двадцать шагов едва вынести можно! А когда кончилось, эти всех наших, раненых, и кто выскочить успел — штыками добивали! Как мы — собак вчера.
— Кто они? — спросил Итин — на обычную банду не похожи: уж больно напористые и умелые. Опять же, нас сюда кинули — значит, сами удрать не спешат.
— «Лешаки» — ответил Гелий — как вчера говорили: все в пятнисто-мохнатом, даже лица прикрыты — ночью в двух шагах не увидишь. Автоматы у всех, не винтовки.
— Может быть, все же банда? — произнес Итин — не должно здесь быть «лешаков»: после Июль-Корани про них не слыхать. И фронт уж больно далеко.
— Я главного их мельком видел — сказал Гелий — морда вся обгорелая. Как танкист бывший.
Тут даже Итину на миг стало не по себе. Потому что, по слухам, это был самый удачливый, дерзкий, и жестокий из командиров врага. На его совести было бесчисленно бойцов революции, комиссаров, добровольцев, активистов, коммунистов и «соколов» — расстрелянных, замученных, убитых самыми жестокими способами; впрочем, офицеров старой армии, пошедших на службу народу, он также не щадил. Иногда его считали фигурой, вымышленной врагом — чтобы разом списать на него собственные злодеяния. Никто не мог ни подтвердить это, ни опровергнуть — потому что еще никто из попавших к нему не возвращался живым.
— Убежим — ободряюще сказал Итин, освободив наконец юного товарища от пут — давай, поэт, глянем, как легче отсюда выбираться. А там — как выйдет.
Они тщательно обследовали свою тюрьму. Но доски, хотя и подгнившие, были еще прочны, и без инструмента Гелий с Итиным лишь в кровь ободрали ногти, пытаясь пробиться наружу голыми руками. В щели под дверью показался тусклый утренний свет; в любую минуту за ними могли прийти.
— Раз нас сразу в расход не вывели, значит, допрашивать будут — сказал Итин, присев на земляной пол — так ты молчи, что бы с тобой ни делали, и что бы ни обещали. Не соглашайся — ни на что. Даже если сам не спасешься — товарищей за собой не тяни. Потому как любые сведения, даже самая мелочь — может после стать нашей кровью. И — духом не падай. Может, еще случай будет — я пять раз бежал, два раза с ссылки, два с этапа, и один — с самой каторги Карской. Ты лишь зорче смотри, и чуть слабину увидишь — не зевай.
— Нас пытать и бить будут? — спросил Гелий — как барабанщика, в цепи закуют?
В голосе его звучало любопытство. Происходящее все еще казалось ему приключением — которое следует запомнить и пережить, чтобы после вспоминая, не пропустить ничего.
— Башни и цепей в походно-полевых условиях не будет — ответил Итин — в завершение нас просто выведут и пустят в расход. Так же, как мы их, будь наш верх. А до того шомполами — запросто могут, или железом каленым, так же как мы — контрреволюционных заговорщиков. «Сиреневые» прежде очень бить любили — и кулаками, и ногами, и дубинкой резиновой, в зубы, под ребра, по хребту. Но ты все равно — молчи. Потому что жить предателем — куда как хуже.
— Нас в без вести пропавшие запишут? — спросил Гелий, все еще будто не веря — и никто не вспомнит, что мы были?
— Не забудут — ответил Итин — пусть не нас персонально, но всех, кто за революцию. А значит — и тебя, и меня. Ты себя не жалей — потому как, все беды от жалости. Трусость — это жалость к себе, жадность — жалость к своей мошне, а предательство — оно или от того, или от другого. Верно вчера было сказано, что на войне жизнь своя — как барахло лишнее: сегодня есть — хорошо, завтра нету — что делать. Главное — чтобы стыдно не было; ну а чему быть, того не миновать.