Стоял жаркий облачный день, серую дымку неба там и сям прорезали морщины солнечных лучей. Повсюду летала цветочная пыльца.
— Так, я вижу, все при параде. Отлично, — сказал районный представитель по фамилии Христолюбов, от которого трудно было оторвать взгляд: он потерял на войне ухо и, кроме того, носил очки, которые ему приходилось привязывать к голове шнурком. И все-таки ранение, полученное на войне, видимо, помогало ему в трудностях, связанных с партийной карьерой, которые у него наверняка возникали — с такой-то фамилией. Интересно, подумала она, почему он ее не сменил.
— Мы вас разбили попарно… — он принялся зачитывать список по бумажке. — Галина с Федором, — произнес он наконец.
Она оглянулась и увидела, что позади, в двух рядах от нее, парень в кожаной куртке поднимает брови и руку. Сердце у нее слегка упало — у него даже в спокойном состоянии было такое лицо, будто ему все только бы усмехаться, — однако она кивнула и улыбнулась ему по-товарищески.
— Так, запомните, — продолжал Христолюбов, — не упускать ни единой возможности высказать нашу точку зрения. Грубить экскурсоводам не надо, но все те фразы, которые мы обсуждали, вставить в разговор, и не забудьте на выходе написать что-нибудь в книге для посетителей. Хотят американцы отзывов — будут им отзывы.
Они вышли и рассредоточились в толпе народа, ожидающей у главного входа на выставку; Федор — обладатель кожаной куртки зашагал с ней рядом.
— Ну вот, в Америку поехали, — сказал он.
Она не знала, что отвечать.
— Ты в каком институте? — спросила она вежливо.
— Ни в каком, — ответил он. — Я на заводе. Электроприборном.
У них были билеты на этот день, поэтому в очереди стоять не пришлось, и когда ворота в следующий раз открылись, они вошли и направились по тополиной аллее к золотому куполу — экскурсия начиналась оттуда. Впереди, показывая дорогу, шагали американские девушки в платьях в горошек до колена. На всех были круглые шляпки, и белые перчатки, и одинаковые черные туфли на высоком каблуке — такая форма. Она одернула свое белое хлопчатобумажное платье. Оно было простое, но она добавила к нему зеленый кожаный пояс, купленный на блошином рынке, и зеленую сумочку, почти подходящую по цвету, которую ее мать достала в универмаге. Простое — это ничего, раз у тебя черные волосы и серые глаза. Надо носить простые цвета, и чтобы без особых ухищрений. Федор заметил ее жест и глянул пониже. Она нахмурилась. Американские девушки представляли собой обыкновенную смесь — симпатичные и не очень, — разве что все были розовощекие, так и пышущие здоровьем, а приглядевшись повнимательнее, она увидела, что некоторые из них гораздо старше, чем ей поначалу показалось. Некоторым, наверное, аж тридцать, а они все равно такие же стройные, как и двадцатилетние. Стройность, кажется, тоже была частью формы. По-русски они говорили хорошо, но понять, что это не русские девушки, можно было и без платьев и тонких талий, потому что они все время улыбались — так много, что у них, наверное, лица болят, подумала она.
Когда они подошли поближе, она увидела, что купол на самом деле состоит из тысяч треугольников, образующих сложный узор. Это вообще не было похоже на здание — оно казалось твердым, но хрупким, словно полая раковина морского животного; такие, истонченные приливами, попадаются на пляже. Вступая под своды здания, все поднимали глаза и удивленно перешептывались. Оно оказалось одним огромным помещением, без потолка, лишь все та же твердо-хрупкая оболочка, которая, как видно было изнутри, состояла из повторяющихся узоров — шестиконечных звезд или цветов. Получилось нечто среднее между организмом и механизмом. Это ее немного озадачило: зачем американцы выбрали такую штуку в качестве главного элемента своей выставки? Это по- своему впечатляло, но видно было, что постройка едва касается земли и долго не простоит. Вид у нее был до странности несерьезный.
— М-м-м, — промычал Федор.
— …спроектирован знаменитым американским архитектором Бакминстером Фуллером, — рассказывала одна из девушек.
В противоположном конце зала ту же речь произносили перед другими слушателями, плотно окружившими экскурсовода, — народу прибывало все больше и больше. Руки в белых перчатках указывали на экспонаты, расставленные у стен, и на семь гигантских белых экранов, занимавших большую часть золотой стены перед ними. Она попыталась разглядеть компьютер, о котором им говорили, тот, в котором содержатся ответы на четыре тысячи вопросов, якобы дающие полное представление о Соединенных Штатах. Им дали указание как можно громче, с растущим возмущением пытаться отыскать вопрос о безработице. Вот это, наверное, компьютер и есть: панель из черного стекла, на которой светятся столбцы белого текста; но свет под куполом уже начал гаснуть, и толпа москвичей в летних костюмах притихла, стала смотреть вверх, на экраны.
На всех семи экранах сияло ночное небо. Она не сразу поняла, что созвездия на них отличаются друг от друга: вместо того чтобы показывать одно и то же изображение семь раз, экраны показывали семь различных изображений. Из громкоговорителей потекла тихая оркестровая музыка, чье легкое кружение напоминало мелодию к фильму, однако показывали не кино, а стоп-кадры, которые двигались, меняясь лишь целиком, иногда все одновременно, а порой и в непредсказуемом независимом ритме: по два, по три, по четыре. Звезды погасли. Загорелись другие огни — это помигивали аэрофотоснимки больших городов ночью. Потом появились семь рассветов, и на каждом из семи экранов из тьмы возник утренний безлюдный пейзаж. Горы, пустыни, поросшие лесом холмы, засеянные поля. Фотографии были удивительно отчетливые, глянцевые. Все на них имело резкие контуры, а цвета были пропитаны глубиной: озера отражали густую бирюзу небес, землю со всеми оттенками коричневого, граничащего с красным, особым, прямо-таки съедобным красным — от шоколадного до кровавого оттенка. Темп замедлился. Появился сперва один сельский дом, выглядевший в свете раннего утра зажиточным; потом еще один, и еще, экран за экраном, и улицы с высоты птичьего полета, щелк, щелк, щелк, снятые как раз с такого расстояния, что виден был их узор, повторяющийся снова и снова, в форме сеток, кривых и спиралей, словно раковины улиток. Пороги домов и крашеные двери — радуга цветов, сияющих, будто лакированных. Крыльца с бутылками молока, с оставленными на них газетами. Двери, открытые нараспашку! Оттуда выходили мужчины в шляпах, мужчины в комбинезонах, мужчины, целующие своих жен, мужчины, отирающие рты и протягивающие женам кофейные чашки, и дети, дети с коробками вроде миниатюрных чемоданчиков в руках. У мальчиков волосы были подстрижены коротко, словно у солдат или заключенных. Дети отправлялись в школу в квадратных желтых автобусах, а люди ехали на работу — посыпались изображения поездов и машин. Внезапно некоторые из них двинулись; семь блестящих машин, растянувшихся в длину, низких, неожиданно полетели по шоссе, от скорости превратившись в мазки того же густого красно-коричневого. И все равно на них нельзя было смотреть так, как смотришь фильм в кино. Приходилось окидывать взглядом семь экранов, а не один, а там всегда происходило больше, чем удавалось ухватить, — тут помогало боковое зрение. Еще дороги, еще мосты, еще туннели. Еще шоссейные развязки: вид сверху, гигантские, перекрученные, словно бетонные узлы, усеянные безумным количеством автомобилей. Что-то одно было бы замечательно; так много — это уже бомбардировка. Еще, еще, еще.
Американский день шел своим чередом. Мужчины работали, в конторах и на заводах. Дети учились. Женщины, за исключением тех, что учили детей в школах, занимались хозяйством, натирали мебель и пылесосили огромные комнаты, где царил порядок, как в кино. Камера любовно ласкала каждую поверхность. Серый металл шкафа с документами вызывал у нее такой же энтузиазм, как и лица. Все сияло, как будто только что отчеканенное. Она все ждала, что на экранах скоро появятся какие-нибудь достижения техники или искусства, которыми американцы особенно гордятся; и действительно, там попадались кадры с какими-то промышленными объектами, при виде которых зрители в помещении под куполом оживлялись, прищуривались, чтобы получше их разглядеть, но показывали их совсем недолго. Прежде ей, по сути, никогда не приходилось думать об американцах. Они в истории играли роль злодеев. Казалось бы, они должны были ухватиться за эту возможность рассказать собственную историю, историю наоборот, в которой они были бы героями. Вместо того они, кажется, решили обойтись без истории — просто показать неустанное всеобщее сияние, свечение, идущее от каждого предмета. Вот наступил вечер, семьи уселись ужинать перед пластиковыми занавесками с изображением веселых животных из мультфильмов. Дети шутили, а отцы разделывали запеченную говядину, светящуюся красно-коричневым, красно-коричневым, красно-коричневым. Ей стало… как-то не по себе. Она попыталась думать о знакомом, приятном собственном будущем, однако картина аккуратной, удобной жизни, которую они планировали с Володей, которая до сих пор была так близко, только руку протяни, словно куда-то делась. Ее каким- то образом вытеснили эти живые картины. Она поспешно принялась шарить по закоулкам памяти, ожидая, что та найдется, отодвинутая в сторону под напором этих американских штучек и все-таки по-прежнему нетронутая, все такая же целостная, такая же успокаивающая. Она все шарила и шарила, но знакомой картины нигде не было. Она не могла отыскать ее, не могла воссоздать в своем воображении как нечто единое, твердое. Картина пропала, словно ее начисто сдуло потоком образов. А она была нужна Галине. Во время поисков ее охватило незнакомое ощущение. В груди у нее словно надувался пузырь, он все рос, поднимался, рвался наружу. Если это произойдет, она — это точно — забьется или закричит в голос.