На основании такой результативности — которой они, вероятно, давали собственную, более высокую оценку, — преемники Сталина занялись приведением своего жестокого механизма роста в цивилизованный вид. Заключенных (по крайней мере большинство) выпустили из лагерей. Колхозникам разрешили получать доходы, видимые невооруженным глазом, и в конце концов дали пенсии. Рабочим увеличили зарплату, а заработки элиты ограничили, тем самым обеспечив более равное распределение доходов. Чтобы скомпенсировать потери управленцев, кнут, подгонявший их, тоже упразднили; теперь упомянуть в отчете плохие годовые результаты означало лишь лишиться премии. Рабочий день сократился до восьми часов, рабочая неделя стала пятидневной. Миллионы семей, ютившиеся в шатких дореволюционных жилищах и бывших бальных залах, сырых, разделенных картонными перегородками, наконец переселились в новостройки на окраинах. Ясно было, что на создание нового поколения отраслей промышленности понадобится новая — и никак не меньше прежней — волна капиталовложений. Скоро понадобятся фабрики, производящие пластмассы, искусственное волокно, оборудование для только появлявшейся вычислительной техники однако теперь все это казалось достижимым. Советский Союз был в состоянии дать своему населению немного варенья сегодня — так, чтобы при этом осталось что-то на новые вложения завтра, да еще на вооружение супердержавы, и все это одновременно. Большевистское подражание капитализму оправдало себя. Партия могла даже позволить себе немного поэкспериментировать с осторожными дискуссиями: слегка, под пристальным наблюдением, сдуть пыль с заброшенных механизмов, позволяющих обсуждать цели и задачи, приоритеты и возможности, уже пройденный путь и дорогу, лежащую впереди.
Все это складывалось удачно, ведь в это время дирекции предприятия “СССР-Инкорпорейтед” требовались кое-какие советы экспертов. Цифры роста были превосходные, поразительные, выдающиеся — и все же кое-что в них вызывало легкое беспокойство, даже в наиболее радужных вариантах Прежде всего в момент, когда планы призывали к тому, чтобы цифры росли еще быстрее, рост, по сути, замедлялся от одного планового периода к другому, не слишком, но вполне ощутимо. И потом, если присмотреться к этому поразительному росту повнимательнее, в нем имелась своя загвоздка. Каждая дополнительная единица продукции давалась Советскому Союзу ценой куда большей, чем у других стран, зависимости от дополнительных поступлений: дополнительного труда, дополнительного сырья, дополнительных капиталовложений. 65 % роста своего производства СССР получал за счет дополнительных вложений, по сравнению с 33 % в США и экономными 8 %, которых добилась Франция. ‘‘Экстенсивный” рост подобного рода (в отличие от “интенсивного” роста производительности) сопровождался неотъемлемыми ограничениями, и советская экономика уже приближалась к ним. Дополнительных советских граждан, которых можно было бы трудоустроить, оставалось не так уж много; невозможно стало закидывать в пасть индустрии древесину и минералы быстрее, чем это уже делалось; капиталовложения сами по себе представляли собой проблему даже для правительства, способного самостоятельно определять значение денег. Скажем по секрету: капиталоотдача в СССР была безобразной. Советский Союз уже получал меньшую отдачу от своих вложений, измеряемую дополнительной выработкой, чем любой из его капиталистических соперников. Например, с 1950 по 1960 год вливания в экономику составляли 9,4 % в год, тогда как само годовое производство росло всего на 5,8 %. По сути, советскую индустрию обрызгивали деньгами, с такими мучениями отбираемыми у населения, и в процессе разбазаривали более трети.
И все-таки эта экономика должна была расти не останавливаясь. Дело было не только в том, чтобы перегнать Америку. В Советском Союзе в начале 60-х еще не перевелись люди, верившие в первоначальную идиллию, обещанную Марксом, — и одним из них был Первый секретарь ЦК Никита Сергеевич Хрущев. Экономика каким-то образом должна была вывести большевистскую корпорацию на самый верх по пути все ускоряющегося роста, к точке, где рост вылился бы в сплошное изобилие, где работа капитализма и его суррогата была бы наконец закончена, где история вернулась бы на верный курс; где были бы и охота, и рыбная ловля, и беседы после ужина, где техника, создавая достаток, мурлыкала бы на заднем плане, словно довольный кот.
Но как?
— О чем плачешь?
— Как не плакать мне! Приказал мне государь мост состроить — одна мостина золотая, другая серебряная; а не будет готов к завтрему, хочет голову рубить.
1. Теневые цены, i960 год
— Разве это ересь? — сказал Леонид Витальевич.
Теперь это был уже не вундеркинд, не призрак мысли, обитающий внутри костюма не по размеру. Со временем он раздался, стал крупным, спустился с облаков на землю. Сталинская премия по математике принесла семье достаток: яйца, сыр, ветчину и личный автомобиль. Однако жесткий белый свет творения по-прежнему сиял порой у него внутри, безразличный к телесным переменам. Он поправил очки на носу и похлопал по своим записям. — Вопрос не праздный. Если использование этих математических моделей действительно ересь, то работа останется неопубликованной еще десять-пятнадцать лет, и тогда возможность применить эти модели будет потеряна. Но если это не так, что, я надеюсь, будет продемонстрировано на нашей конференции, тогда откроется широкий простор для их применения и развития. Они несомненно окажут положительное влияние на народное хозяйство. Существует возможность сэкономить, и не десятки или сотни миллионов рублей, но десятки, сотни миллиардов.
“У нас так мало практического опыта по этой части”, -думал академик Немчинов, который наблюдал за происходящим с заднего ряда аудитории, прикрыв глаза, удобно сложив руки на животе. Советские ученые хорошо умели определять, когда курс партии в их области должен измениться, подобно птицам, которые по некоему слабому колебанию догадываются, что твердая земля перестала быть твердой, и улетают перед самым землетрясением. Правда, до недавнего времени ученым редко приходилось упражняться в умении самим решать, не пора ли сменить взгляды. Теперь в помещении стояла странная напряженная атмосфера, атмосфера двусмысленности, возникшая в науке, некогда бывшей одной из самых осторожно-послушных. Кто победит в данном споре, пока было неясно; а следовательно, было неясно, к какому лагерю будет безопасно примкнуть.
Он собрал здесь разных людей: в аудитории были и технари, опьяненные новой мощью электронных вычислительных машин, и кибернетики, охваченные модными идеями, согласно которым плановая экономика была сложной системой контроля, и экономисты, уставшие от того, что их предмет напоминает скорее теологию, чем точную науку. Большинство из них не придавало значения конкретным математическим идеям Леонида Витальевича. Общее у них было — или, точнее, должно было быть, сумей они убедить себя, что это возможно, — понимание того, что необходимо избавиться от мертвых идей, которые мешают развиваться всем их проектам в равной степени. Сам он вынашивал небольшой хороший практический план: он хотел, чтобы за следующие четыре- пять лет была написана программа для ЭВМ, которая будет управлять экономикой лучше, чем полные ошибок, произвольные, субоптимальные решения живых плановиков.
— Привет, — прошептал какой-то опоздавший, проскальзывая на место рядом с ним, окутанный облаком одеколона, по качеству явно не советского.
— Эмиль! Рад вас видеть.
— Я тут подумал, а вы меня не представите… — и он, такой приятный, такой уверенный в том, что ему не откажут, легким кивком остроконечного подбородка указал вперед.
Сочетание тут было, на первый взгляд, сложное: Эмиль Арсланович, занимающий неплохое местечко в аппарате, весь погруженный в работу над проектом по нормировке системы зарплат, который поддерживали в Кремле, и одновременно самостоятельно изучающий математику — ни с того ни с сего, до такой степени серьезно, что начали поговаривать, будто он серьезно обдумывает, не двинуться ли бочком в науку; и Леонид Витальевич, придумавший немалую часть того, что с энтузиазмом изучает Эмиль, при этом — человек, в представлении которого политические маневры исчерпываются ужасающим по своей откровенности письмом самому могущественному из всех, кто пришел ему в голову. По сути, думал Немчинов, может, это и не такое уж плохое сочетание, ведь, судя по всем сведениям и по его собственным наблюдениям, у Эмиля имеются связи и житейская мудрость, однако ему не хватает в голове настоящей змеиной холодности, как у тех, кто метит на самый верх, для кого идеи и люди могут быть полезны, не более. Он подозревал, что внешне светский Эмиль в глубине души человек серьезный и основательный.