Выбрать главу

— Тогда что нужно от меня Косыгину? — спросил Эмиль ничего не выражающим голосом.

— Чтобы вы договорились о серии экономических статей о предстоящей реформе. Подтверждения, объяснения, популяризация — все как обычно. Подробности вам сообщат, когда мы вернемся. Наверное, нам уже пора назад, — сказал Мохов, взглянув на часы.

Крутнув руками, похожими на паучьи лапы, он развернулся лицом туда, откуда они пришли.

— Знаете, какая у меня была первая работа, когда я вернулся с войны? — весело обратился к Эмилю Мохов минуту-другую спустя, не дождавшись от него ни слова. — Я жег облигации. Вы про это вряд ли слышали, потому что дело это было — и сейчас есть — строго секретное. Но в 45-м было принято решение упростить финансовую систему, избавившись от всех облигаций, которые у нас оказались на руках, по той или иной причине, за время войны. У нас была сменная работа — кроме меня там был еще кое-кто из Госбанка и Министерства финансов, сотрудники того же уровня, что и я, — потому что на это предстояло потратить не одну неделю. Много бумаги, от которой надо было избавиться. Так что каждый вечер, когда приходила моя очередь, меня в конце рабочего дня забирали из Госплана, присылали грузовик, и мы ехали к одной из мусоросжигательных печей на окраине города, там ночной смене велели топить и не обращать ни на что внимания. Так вот, мы везли с собой коробки десятирублевых облигаций. Множество коробок, а в каждой — около тысячи штук. Наряд охраны их втаскивал с погрузочной площадки, а я их проверял, сверялся с полученным в тот же вечер списком: военные облигации, обычные облигации, на которые все до войны подписывались, облигации внутреннего выигрышного займа выпуска 1938 года — и так далее, и так далее. Каждая облигация, пожертвованная на военные нужды, каждая облигация, отданная в сберкассу как гарантия займа, каждая облигация, принадлежавшая погибшим солдатам, каждая облигация, когда-либо конфискованная. И все они отправились в огонь. Рядом с дверцей печи было стеклянное окошко, чтобы можно было наблюдать. Я так и делал. Поверьте мне, эффект гипнотический. Вы, может быть, думаете, что бумага вспыхивает разом, вот так — у-у-ух! Нет, оказывается, она горит не очень хорошо, если сложена стопками в больших количествах. Она коробилась, тлела, обгорала по краям, медленно, неровно; огонь расползался такими маленькими фронтами, не толще ниточки, двигался по цифрам и завитушкам, нарисованным электростанциям и небоскребам. Вы же помните, как они выглядели, эти облигации, вам наверняка пришлось их немало купить. Все это коричневое, голубое, мелкий шрифт — все выгорало. Пока от стопки не останется ничего, только такой пепельный каркас, и он оседает хлопьями на дно печи.

Мохов улыбнулся, вспоминая. Нетрудно было представить себе сияние, идущее из окошка печи, двукратно отраженное в его зачарованных глазах.

— Номинальной стоимостью десять рублей, — продолжал он. — По тысяче в коробке. За ночь мы управлялись с миллионом рублей. Всего сожгли сотню миллионов. Так вот: говоря теоретически, вся эта бумага представляла собой денежные обязательства государства, и мы не имели права от них избавляться. Верно, кое-что из этого люди сдали добровольно на нужды родины, но большая часть кому-то принадлежала — теоретически говоря. Те, кто брал займы, оплатили бы их, у погибших солдат были наследники, которых при желании можно было отыскать, сообщить им, что государство по-прежнему должно им деньги, доход, которого они годами были лишены, поскольку их заставляли покупать облигации. Вот что представляли собой эти облигации, теоретически говоря. Доходы, не выплаченные рабочим, труд, который не был оплачен, потому что не хватало товаров потребления, на которые они могли бы потратить всю свою зарплату, а нам надо было каким-то образом вытащить оборотные средства. Эти облигации должны были пойти в выигрышные тиражи, а не в печи. Это были обещания. Но мы их все равно сожгли, потому что теория теорией, а когда появилась возможность привести в порядок госбюджет, толку от теории было мало. Если я и считал когда-то, что мы позволим рублям и копейкам ограничивать нашу деятельность, то за те недели все это во мне выгорело. Медленно, — говорил Мохов, улыбаясь. — Листок за листком. По десять рублей за раз. Тогда-то я и понял одну вещь, которую вы, товарищ академик, уж простите, тоже должны были понять много лет назад. Здесь последнее слово никогда не позволят оставить за деньгами. Деньгам никогда не позволят быть “активными”. Им никогда не разрешат стать автономной властью.

— Странно тогда, что вы не приняли схему Глушкова, — с горечью сказал Эмиль.

— А, да это было бы ничуть не лучше. Вам нужны деньги, которые играют слишком большую роль. Ему вообще ничего этого не нужно. Но что-то, чтобы вести счет, нам все-таки требуется, что-то такое, что мы можем контролировать, а иначе как мы вообще сможем объявить о своей победе? А такая возможность у нас должна быть всегда. Сигарету хотите? Нет?

Мохов затянулся, выдул длинную, тонкую струйку дыма — вверх, к неподвижным ветвям над головой. Они почти вернулись к концу аллеи, где сиял свет.

— Вы слышали, что произошло с предложением Глушкова? — спросил Мохов. — С его универсальной сетью ЭВМ, где они все друг с дружкой связаны? Они ее передали в Центральное статуправление, чтобы “довести до завершения”. А значит, она будет урезана до минимума. Знаете, вам еще повезло. Предвижу, что вас будут осыпать премиями и почестями. К тому же у вас остается ваша исследовательская работа! Замечательная работа по теме, которая — кто знает? — в один прекрасный день, возможно, приобретет огромную важность.

— Значит, надежда есть? — спросил, не удержавшись, Эмиль.

— Ну, надежда-то всегда есть, — в голосе Мохова звучала теплота. — Сколько угодно.

3. Психологическая подготовка. 1966 год

К сожалению, мать Федора до сих пор нравилась мужчинам. Когда они получили новую квартиру и она переехала к ним — сорокасемилетняя, все такая же худенькая, как школьница, с черными глазами, ухватывающими все, что видят, с подведенными карандашом черными дугами бровей, — в гости зашел Иванов, мастер с завода, где она работала, хотя у него и была своя семья в доме неподалеку. Они сидели вдвоем за новым кухонным столом, выпивали и смеялись, и заигрывали друг с дружкой, словно подростки. Иванов постоянно вытирал пальцами рот, а после вытирал пальцы о край скатерти. Федор не возражал — он смеялся вместе с ними. Он к этому привык. Когда он рос, у нее всегда были ухажеры — отец не появлялся, — как правило, мужчины, обладавшие неким весом, полезным в тысячах коммунальных перепалок, а поскольку все они жили в одной комнатушке, то, чем занималась мама под одеялом со своим очередным хахалем, тайны не составляло. Протестовал он лишь тогда, когда ему нужно было спокойно поработать со своими партийными документами или позаниматься по институтской программе. Он учился во Всесоюзном юридическом заочном институте и раз в неделю делал задание, сидел, подперев левой рукой лоб и потягивая себя за черные, чисто вымытые волосы, разложив вокруг на столе учебники. К этому мать относилась с уважением. Федор шел в гору: в один прекрасный день станет большим человеком, судьей, а может, в обком попадет. Галину, которую он завоевал по ходу своего возвышения, она в целом одобряла: интересная штучка, хорошая жена для парня из рабочих, выбившегося в люди, хотя, говоря откровенно, но не категорично, она ясно давала понять, что считает ее бестолковой неумехой. По вечерам, когда Федор занимался, она ходила вокруг него на цыпочках, выхватывая блюдечки с закусками, приготовленные Галиной, чтобы самой почтительно подтолкнуть их поближе к сыну.

— Все нормально, сынок?

— Да, мам.

Но какой она поднимала шум, когда они с Ивановым занимались этим делом в спальне! По утрам Галине с трудом удавалось спокойно смотреть им всем в глаза, когда они толпились у плиты, прихлебывая чай с вареньем перед работой. Казалось, будто Федор, его мать и Иванов принадлежат к какому-то другому биологическому виду — существа, которым от природы свойственно сбиваться в кучу, которым приятно толкаться в сене, в тепле, шуме и запахах друг дружки. Галине в детстве не приходилось спать в общем поту коммуналки. Она спала на чистых простынях в собственной комнате, в домике директора у железной дороги, с прислоненной к зеркалу куклой в расшитом платье, со школьной формой, аккуратно висящей на вбитом в стену крючке. Вагоны, груженные углем, выпевали ей колыбельные. Когда она попыталась было поднять этот вопрос, деликатно, тактично, свекровь только и сказала: “Ты что, думаешь, нам вас не слышно?”