Оживление провинциального городка сменилось стальными конструкциями, копотью и утоптанной грязью. Нефтеперерабатывающие заводы вставали на горизонте гигантскими руинами автокатастрофы. Из труб валили снежно-белые облака. Рекламные щиты по обочинам дороги еще кричали яркими красками, и женщины в облегающих красных платьях смаковали ярко-голубые коктейли. Но они тягались со все возрастающим уродством. Указатели завели нас в тупик, и от карты не было толку. Мы заблудились, а пригороды не выдавали ничего, не предлагали ни зацепки, ни знака, ни возможности выезда, но и бесконечными не были. Мы очутились в сердце нефтяного комплекса и, зажимая носы, вынужденно отступили в тень почерневших труб, но тут и там путь нам преграждали раззявившие двери товарные вагоны. За городом солнце сместилось к западу, и меж выгоревших конструкций, словно взятых из гигантского набора «Юный химик», метались тени. Мужчины с грохотом скатывались по железным лестницам. Из ям вырывались языки пламени, колонией джиннов танцевали оранжевые и голубые огоньки. Свернув в какой-то проезд, мы наткнулись на огромную семью — с виду цыган: три женщины, мужчина и свора ребятишек, — которая нашла приют в заколоченном одноэтажном домишке (в прошлом тут, наверное, была столовая). Детишки прыгали босиком по вонючим лужам. Женщины рылись в мусоре. Мужчина при пиджаке и галстуке восседал на колченогом стуле, озирая окружающее молочно-белыми глазами. Женщины подошли клянчить милостыню. Я дала им немного, пожалев, что со мной нет съемочной группы. Когда такое случается, это просто необходимо снимать. Звучит черство, но подобную нищету не подстроишь. Она должна предстать у тебя перед глазами, несрежиссированно, только тогда можно снимать.
Вскоре мы выбрались. Плоешти исчез у нас за спиной. Долина впереди перекатывалась широкой, мерцающей волной. Рекламных щитов становилось все меньше. Мы поднялись на плато и вдалеке увидели серебряные реки и клинья темного леса за мучительно-голубыми горами. Поднявшись в долину, трасса перешла в двухполосную. Вскоре на большой скорости мы снова нагнали колонну нефтевозов, и движение замедлилось. Было чуть за полдень.
— Гнетущее зрелище этот Плоешти, — сказала Клемми.
— В Африке ты, наверное, видела похуже.
— Верно, и все-таки. От некоторых мест бывает такое ощущение. Сама знаешь.
— То есть?
— Будто бы они стали уборной рода человеческого. Словно все наше дерьмо попадало на чью-то жизнь.
Это было преувеличение и не слишком мне понравилось. Уж мое-то дерьмо в Плоешти точно не оказывалось. В машине повисло долгое молчание. Я попыталась его прервать.
— Сомневаюсь, что это наша вина. Десять лет жесточайшего фашизма. Пятьдесят лет коммунизма, диктатор с манией величия, а теперь еще новорожденный капитализм. Помоги им Боже.
— Да, помоги им Боже. Вот на кого надо уповать. Все время себе об этом напоминаю.
Клемми превратно меня поняла. Я заметила серебряную цепочку у нее на шее и впервые спросила себя, а нет ли на ней крестика.
— Я не то имела в виду, — сказала я. — Я не религиозна.
— И я тоже, — отозвалась Клемми. — Ненавижу религию. — Она недолго помолчала. — Но я люблю Бога.
Мы еще помолчали.
— Ты не против поменяться? У меня ноги чешутся.
Остановившись у придорожной забегаловки, мы купили чипсы и колу. Заплатила Клемми. Достав пакет с персиками, мы устроили себе ленч в тени пышного розового куста возле вонючего прудика. После мы погуляли вокруг прудика, потревожив лягушек, и темно-зеленые гадины попрыгали в тину. Когда мы собрались трогаться в путь, я села за руль, а Клемми закатала штанины и сняла сандалию.
— Ты говорила, ты журналистка.
— Да, мэм.
Она начала разминать подушечки под пальцами ног.
— Для кого пишешь?
Так всегда бывает. Собеседник с ходу решает, что если ты журналист, то обязательно в газете или журнале.
— На телевидении. Я продюсер.
— Здорово.
Тут зачастую возникает неприятный момент, поскольку я не люблю разбрасываться громкими именами.