— Ты это брось, Николаич! Дело не в том, что ты рассказал, а в том — как! На хрена ты от первого лица изобразил цыплячьи муки? Зачем, скажи мне, сравнил бройлеров с бойцами Советской Армии!
— Александр Васильевич!
— Что — Александр Васильевич! Ну что у тебя за манера любую серьёзную тему в балаган превращать. Шёл бы в таком случае в клоуны, а не в КГБ!
— Товарищ майор, ну послушайте... Я всего лишь сказал, что отставшие и больные бройлеры падают в отвал, где их утилизируют, и никто им не помогает, а советские солдаты своих товарищей в беде никогда не оставляют...
— Ну да, и при этом наглядно показал, как должны себя вести настоящие советские цыплята!
Кадровик, наконец, не выдержал и зашёлся отчаянным смехом.
— Уйди, Гера... ради Бога, уйди! Что ты, скотина, такую серьёзную рожу состроил. Всем ты хорош, но есть в тебе какая-то червоточина. Ты хоть сам это чувствуешь?
На «червоточину» Герман ответил искренним недоуменным взглядом, но смолчал, боясь сболтнуть лишнего. Он немного помялся и уже собирался выходить из кабинета, как майор, справившись со смехом, его остановил: «Про шурина выкладывай». Капитан быстро и доходчиво изложил всё, что он услышал от жены и тёщи.
— Гера, и что ты такой невезучий! Вроде парень ты умный, всё у тебя для оперработника в наличии, но каждый раз — как по краю ходишь. То одни обстоятельства, то другие, — резюмировал кадровик. — Ладно, разберёмся мы с твоим шурином, а вот с учёбой — увы! Таких не берут в космонавты.
— Да где уж... Не до космоса мне.
— Это точно! Хотя промашка наша: шурина твоего проверили, видать, только по верхам. Ладно, иди, работай. Дня через два загляни.
— Александр Васильевич, а как бы мне этот семейный позор замыть да «червоточину» законопатить?
— Подумаем.
— Может, в Афганистан пошлёте... на перевоспитание, а?
— Это не моя прерогатива.
— А чья?
— Разведки.
— Ну, так я капитана Дымова к вам пошлю. Мы с ним уже вчера всё обговорили.
— А что, это выход. Давай, зови сюда Юрия!
Молодой человек с дурной родословной пулей вылетел из кабинета и уже через минуту звонил по оперативной связи. Дымов после недолгого общения с товарищем бросил свои дела и пошёл в отдел кадров. Маховик закрутился.
Оперативные муки
Лето и осень прошли в рутинной работе, пустых хлопотах и семейных передрягах. Сынишка у Германа за лето окреп, отъевшись на даче его родителей, и по возвращении совсем забыл про войну и немцев. Герман, признаться, тоже устал выяснять, как там продвигаются его дела. Легко справившись с героическими порывами, он попытался кропотливой оперативной работой смыть «тёмное пятно» со своей подпорченной родословной. Шурин, узнав о проблемах, которые возникли у родственника из-за его судимости, дважды накатывал пострадавшему по литру водки, и они с Германом душевно набирались до «поросячьего визга».
Собственно, дела у Германа шли не слишком хорошо. Как таковых дел и не было, то есть не было дел оперативного учёта, которые должны украшать служебную биографию любого сотрудника. Даже имея к нему душевное расположение, начальник отделения, добрейший Михаил Иванович, вынужден был констатировать, что его подчинённый страдал отсутствием оперативного чутья. А что тут поделаешь! Герман в упор не замечал на вверенном ему участке антисоветчиков, лояльно относился к отказникам-евреям, коротающим дни до отъезда на землю обетованную в многочисленных «ульпанах». Он был мягок к тем, с кем, по идее, должен быть строгим. Вместо профилактики студента, написавшего на заборе хоккейной коробки «Брежнев — мудак!» Герман устроил задушевную трёхчасовую беседу, в конце которой согласился с профилактируемым в его оценке Генерального Секретаря, но по-дружески порекомендовал впредь не излагать свои политические взгляды в письменном виде. А тут ещё член польской «Солидарности», как на грех, объявился. Да не просто так, а с требованиями выпустить его в родную «Речь Посполиту», которая, дескать, возрождается и взывает к своим «сыновьям» принять активное участие в её судьбе. Герман поплёлся встречаться с членом «Солидарности». Поляк оказался доцентом факультета автоматизации и автоматического регулирования его родного института. Доцент был ярко выраженным пассионарием. Он не давал Герману и рта раскрыть. Сыпал цитатами из Маркса и Ленина, хлестал молодого опера «Катынским делом», о котором Герман и слыхом не слыхивал. Целых два часа излагал ему драматическую историю свободолюбивого польского народа. На пике душевного порыва продекламировал что-то из крылатых выражений Тадеуша Костюшко и даже напел, безбожно фальшивя, мелодию полонеза Огинского. К своему стыду, Герман ему солидаризировал. Что взять с человека, отец которого после разгрома Польши и бегства в СССР был этапирован в Сибирь, где обзавёлся семьёй и воспитывал двух своих сыновей в любви и преданности своей исторической родине. И с ним слабохарактерный оперработник провёл душеспасительную беседу, предупредив будущего бойца «Солидарности» о возможных осложнениях. В завершение общения Герман и неистовый поляк нажрались до потери пульса. Обмениваясь заверениями в любви и верности высоким идеалам, поднимали тосты за нерушимость советско-польской дружбы, за советскую власть и, по пьяной прихоти Германа, отдельно — за процветание Украины, в которой целиком утопала его генеалогическая ветвь по линии отца.