Когда мы в очередной раз отдыхали на привале в узкой долине Койсу, окруженной незнакомыми мне горными вершинами, кто-то вдруг заметил вдалеке всадника, скачущего вниз по крутому склону явно в нашу сторону. Приблизившись к нам, он приложил руку ко рту и закричал: «Сын наиба с вами? Мы разыскиваем его целый день!» Мое сердце готово было остановиться. Герги молча взял меня за воротник и передал гонцу, который тут же посадил меня позади себя. И вот я, еще совсем недавно мечтавший о предстоящих чудесах, был вынужден, горько разочарованный и выставленный на посмешище, возвращаться домой. После нескольких часов непрерывной езды верхом я увидел сквозь пелену слез в лучах вечерней зари свой родной аул, от которого, как мне казалось, я уехал так далеко. Прощайте, чудесные сады и ты, недосягаемое море!
Холодным и строгим был прием для уставшего от дороги и подавленного из-за неудавшегося побега мальчика, которого, сняв с лошади, тут же тщательно отмыли и сурово отчитали. Но когда у меня отняли мою замечательную папаху и под язвительные речи швырнули ее на моих глазах в огонь, я не выдержал и, теряя силы, закричал: «Тот не мужчина, у кого нет вшей!» Однако этот последний крик из дикого, свободного мира приключений, к которому мне нельзя было принадлежать, повис в воздухе, не произведя никакого впечатления. Меня сковало свинцовым сном. Так оборвалась моя мечта о пастушеской жизни.
На одном из горных склонов, расположенных над Чохом, возвышалось старое заброшенное каменное здание, которое, казалось, вот-вот рухнет. Однако оно продолжало стоять, хотя держалось, как у нас говорят, на «честном слове». Эти развалины были школой, куда нас, детей, посылали, чтобы научились читать Коран. Ежедневно, во время утренней молитвы — муэдзин был у нас вместо часов — мы направлялись на учебу, а во время полуденной молитвы возвращались домой.
Как и все остальные ученики, я приходил в школу в тулупе, со сложенным под мышкой ковриком (у каждого был свой коврик, и только самые бедные пользовались чужими ковриками). В большой классной комнате не было никакой другой мебели, кроме низких деревянных столов. Писали мы на деревянных досках, на которые черной краской был нанесен арабский алфавит. Начинался урок, а это значит, что около тридцати детей молились долго и старательно, как можно лучше и громче читали алфавит и сочетания отдельных согласных с гласными. Вследствие этого в классе стоял непрерывный гул, подавлявший любую собственную мысль в самом зародыше. Учил нас малообразованный мулла из нашей мечети. Коран, разумеется, прочно засел в его голове (что являлось минимумом знаний для учителя), но понимал ли он все, что знал наизусть, это еще вопрос. Он никогда не объяснял нам значение отдельных отрывков текста. А это, наверное, и не имело бы смысла, так как текст был написан на арабском языке, который мы не понимали и которому нас пока не учили. «Это язык пророка»,— говорили нам коротко и ясно,— которому, вероятно, захотелось однажды выразить свои мысли совсем непонятным образом. В школе четко было заведено такое правило: если мы запинались, читая или рассказывая наизусть, то тут же получали колючие удары палкой.