— Значит, и ты переживаешь? — обрадовалась я. — Ну, спасибо тебе за откровенность, а то ведь я подумала, что никуда не гожусь, слабачка. А теперь мне на душе легче, раз я такая, как и все...
До слез было жалко машину. С первых полетов она заявила о своей надежности. Была послушна и маневренна. У некоторых самолетов выходило из строя то одно, то другое. И механики, выбиваясь из сил, не покладая рук исправляли, заменяли детали, латали. Некоторые самолеты тряслись, как напуганные. У нас дело ограничивалось маленьким осколком снаряда, но уж этого-то наш По-2 никак не мог избежать. Да и такие неприятности происходили сравнительно редко. А тут, когда до капитального ремонта оставалось каких-то восемь часов, самолет сгорел при запуске мотора. Не выдержал... А мы могли бы еще летать на нем, бомбить врага! А потом отогнали бы его в ПАРМ, где разобрали бы по винтику мотор, промыли, подлечили... И снова тарахтела бы «подвешка» в небе, наводя переполох в стане врага. Но смертельно устал наш самолет...
Ожоги заживали быстро. Но, не дождавшись окончательного выздоровления, мы снова пошли на задание. Нам дали новый самолет.
Летая с Ульяненко, я усвоила благодаря ей простую истину: смелого человека убить трудно, труса легко. Десятки зениток нужны, чтобы сбить храбреца, шального осколка достаточно для мечущегося в панике труса. Вторая истина: побеждает тот, у кого нервы крепче, кто дерется смелее. Нина давно уже поняла, что в жизни есть такое, что важнее жизни. Когда мы попадали под обстрел, она спокойно говорила:
— Постараемся от этих чудищ удрать.
И когда вырывались в тишину и покой, то она испытывала удовольствие, радость, что задуманный маневр удался, и старалась получше использовать то, что она еще живая.
— Война стала для нас личным делом, — говорила Ульяненко. — Очень важное это дело. Важнее, чем жизнь, продлевать которую можно только одним — побольше сделать вылетов, почаще бомбить врага...
Пел солдат...
«5.Х.43 г. — 5 полетов — 6.55 ч. Бомбили переправу и отступающие части противника. Сбросили 1100 кг бомб (термитные и ампулы „КС“). Два сильных пожара подтверждают Смирнова и Тихомирова».
Накануне мы перелетели на окраину станицы Курчанской. В селении слышались частые взрывы. Отступая, немцы устроили минные ловушки. В домах, на тропинках, в садах, цветочных клумбах, в колодцах и даже в ведрах с водой — всюду постарались запрятать мины. Наши саперы были большими мастерами по разминированию, но в Курчанской их было так много, что просто не успевали обезвреживать. Саперы прежде всего тщательно проверили наш аэродром, дороги и тропки, ведущие к нему. Спали мы прямо под самолетами. В то утро нас разбудил сильный грохот. От станицы шел горький запах дыма. Сон как рукой сияло. Стало тревожно: черт их знает, этих фашистов, может, и здесь, под нами, лежат какие-нибудь хитроумные штучки.
Вялые, невыспавшиеся, мы выбрались из спальных мешков. Побрели к столовой — наспех сооруженному навесу. Там сидел долговязый рыжий парень и лениво ел.
— Кто такой? — враз спросили мы у комсорга Саши Хорошиловой.
— Тише! — шикнула она. — Это музыкант. Наш гость.
Я обернулась к подругам и тоном, каким предупреждаю о минах, зловеще произнесла:
— Осторожно! Мужчина!
— Здравствуйте, дорогой гость, — по-восточному поклонилась штурман Мери Авидзба.
Сержант встал, растерянно улыбнулся. Комсорг пришла на помощь:
— Знакомьтесь: это — Лев, музыкант.
— Лев! — фыркнула Мери. — Скорее львенок. Ха! И ры-ы-жий...
— Ничего. Мы его подкормим. В настоящего льва превратим, — нарочито серьезно сказала Ульяненко.
— Лев, вы не обращайте на них внимания. — Саша вздохнула: — Совсем одичали девчонки в женском полку.
— Это кто одичал? У нас на Кавказе гостеприимство с молоком матери впитывается. Эй, женщины! — крикнула Авидзба. — Шашлык и вино на стол!
— Обойдетесь перловкой и компотом, — подоспела официантка.
С шутками рассаживались за столом. Нина Данилова примостилась рядом с сержантом, что-то тихо спросила у него.
— Нинка, не заговаривай парню зубы.
— Нечестно! Одной захватывать...
— Да угомонитесь вы наконец! — Саша рассердилась. — Пусть поест.
Мы съели свой обед и тут же, у навеса, сели на перепаханную землю. Лев медленно вынимал из футляра баян, украдкой вопросительно поглядывая на нас, как бы спрашивая: «А надо ли?»
— Ну, давай, давай, — ободряюще крикнула Мери, а Нина Худякова, не ожидая музыки, запела:
Она часто пела эту песню, даже в полете, даже когда заходили на цель. И это походило на заклинание: у нее родные остались на оккупированной территории.
С этой песней у каждого человека связано какое-то свое воспоминание. Мне припомнилось, как я впервые ее услышала.
...Опять в военкомате отказали.
— Нечего болтаться без дела, — сердито сказал дежурный, — не отрывай от работы! Раз уж ты такая охочая до войны, иди работать в школу да воюй с ребятишками.
Чтобы он не заметил моих слез, я тут же выскочила на улицу. Шла и ревела... И вдруг из громкоговорителя песня: «...Пусть ярость благородная...» Слезы вмиг высохли. Я повернула было к военкомату, чтобы взять всех тех сердитых дядей осадой, заставить их послать меня на фронт. Но передумала и пошла в горком комсомола.
— А в школе кто будет работать? — спросил комсомольский секретарь.
— Да ведь я не учительница!
— Ты десять классов кончила.
— Но я не умею учить!
— Иди в детсад.
— Еще лучше...
— В конце концов, на завод, в поле, сюда, в горком...
Шла война, но наша земля была больше ее. И жизнь наша больше и сильнее. Здесь, в Тобольске, не слышали, как стреляют, как стонут. Над Сибирью стояла тишина. И потому, видно, тут не спешили посылать в армию всех без разбору.
Лев запел о том, «когда страна прикажет стать героем, у нас героем становится любой», но его никто не поддержал. Мне показалось, что я прочитала мысли своих подруг: «Ишь... проще пареной репы. Любой — герой? Откуда же тогда рядом с героями отдельные предатели, дезертиры? Вот нам сейчас всем страна приказала стать героями, а кто-то подался в самострелы...» Мы не любили песни, где шла хвальба. Лев почувствовал наше настроение и почему-то смутился. Ася Пинчук запела:
и все подхватили, повеяло чем-то родным и необозримо широким, словно знакомая заволжская степь раскрывалась перед нами, уходя в бесконечную даль.
Под музыку хорошо думалось. Какой славный парнишка этот Лев. Наверно, музыкантом мечтал стать. Все мы в юности о чем-то мечтали. Стало смешно. Ведь юность наша еще не прошла. Льву двадцать лет, мне девятнадцать, и моим подругам столько же или чуть больше.
Мне вспомнилось, как я пела эту песню в заволжской степи. Случилось так, что по воле войны я оказалась в Саратове. Надеясь побыстрее попасть на фронт, я отказалась эвакуироваться с институтом в Среднюю Азию и, поддавшись уговорам подруги, отправилась с ней в авиаучилище. Мне представлялось, как нам обрадуются и за короткий срок нас сделают специалистами, необходимыми на фронте. Но вместо учебы и фронта я попала на полевые работы. Я ехала на арбе, которую лениво тащили быки, и громко кричала: «...Полюшко, широко поле-е...» Мы подъехали к сиротливо стоящему посреди бескрайней заволжской степи вагончику. Нас встретил бригадир.
— Теперь это ваш дом, — сказал он, указывая на вагон.
Утром бригадир спросил:
— Кто желает работать помощником повара?
Все молчали.
— Вот же народ, — нахмурился бригадир, — придется приказывать, деваться некуда. — Он внимательно оглядел нас. — Ну вот ты, — ткнул он в меня пальцем, — дома когда-нибудь щи варила?