Выбрать главу

Чтобы ответить на вопрос Буртина, что я помню и думаю о Твардовском и «Новом мире» 60-х годов, надо было вспомнить предшествующее время и то ощущение террора, с которым мы росли. За всю историю человечества не было времени более жестокого, чем первая половина ХХ века в Европе: ни при Иване Грозном, ни при татарском иге, ни при испанской инквизиции (может быть, позже – в Камбодже Пол Пота), времени, когда Зло прочно сидело на троне и казалось, что, по словам Ницше, «Бог умер!» Ни одна страна, даже гитлеровская Германия, не знала такого масштаба репрессий против собственного народа, как СССР, где никакое свежее слово, никакое расхождение во мнениях не допускалось, даже если это расхождение было только по форме, а не по существу.

Юрий Григорьевич Буртин,

           около 1954 года

Когда 5 марта 1953 года этот период, наконец, закончился для народов Советского Союза, все структуры нормальной жизни лежали в руинах: семейные отношения, экономика, общественная и социальная мысль. Восстановление общественной жизни хотя бы до уровня 1913 года (с которым в то время было принято сравнивать все экономические «достижения» системы) не могло быть быстрым, по крайней мере, по трем причинам. Первой и главной было то, что новое правительство, хотя и понимало, что надо немного отпустить вожжи (Эренбург окрестил тот период «оттепелью»), отнюдь не собиралось менять систему. Пусть уже не сажали совсем ни за что, но любые попытки выйти за пределы разрешенной дискуссии по-прежнему безжалостно подавлялись, и политические заключенные, пострадавшие за устное или письменное слово, были в Союзе до конца режима. Поэтому зло – гениальная ленинско-сталинская постройка, эволюционируя, слабея, становясь мягче, все же сумела пережить Сталина на те же 36 лет, на которые он сам пережил ее основание. Второй причиной было то, что не так уж много носителей высокой культуры осталось на месте после Сталина: более счастливые из них (Бунин, Набоков) были на Западе, большинства же просто не было в живых. А в-третьих, народ, голодный и босой, жил, в массе своей, с промытыми мозгами; как Адам и Ева, ел одно яблоко на двоих (если было), но думал, что живет в раю.

В этих условиях новое поколение интеллигенции начало восстанавливать общественную и социальную жизнь. Во главе официальной части этого процесса могли стать только люди, которые сами не были чужды системе, например, Твардовский, который был даже членом ЦК партии. Вначале допускались столь малые вариации, что сегодняшний глаз и не отличит их от самой строгой прежней линии, а тогда они казались чуть ли не революцией в мышлении. В 1956 году все стремились поскорее прочесть «Не хлебом единым» Дудинцева, передавали друг другу, обсуждали – почти первое свежее слово после смерти Сталина. Сегодня вряд ли эту книгу читают, но на короткое время Дудинцев сумел стать властителем дум либеральной интеллигенции. И журналы, раньше все одинаковые, стали дифференцироваться в зависимости от того, кто стоял во главе. Некоторые, как «Октябрь» Кочетова, пошли по пути абсолютной верности старому пути, который был милее сердцу и нового правительства; Твардовский же избрал для «Нового мира» путь максимально возможного либерализма и не боялся пробовать раздвинуть границы дозволенного.

Есть школа мысли, что только вечное достойно называться искусством или словесностью, скажем, Гомер, Микеланджело, Шекспир, Пушкин, а то, что живет дни или одно поколение, не заслуживает серьезного отношения. Я не согласен с этим подходом. Журналистика, ораторское искусство – вещи сугубо временные («Читал охотно Апулея, а Цицерона не читал»), но они так же нужны для текущего духовного существования, как скоропортящиеся продукты для существования физического. Понятно, однако, что мы не будем сейчас пить молоко, выдоенное во времена Римской республики, даже если археологи и откопают нам амфору. «Новый мир» Твардовского тоже стал властителем дум и светом в окошке, и интеллигенция жадно ждала каждого номера. И редактор, и редколлегия, и, стало быть, журнал росли со временем, печатая все более интересные и дерзкие вещи. Конечно, самым большим «уловом» журнала был Солженицын. Вряд ли кто-нибудь сомневается в крупности того, что Солженицын сделал до эмиграции, когда он писал о том, что видел своими глазами: «Раковый корпус», «В круге первом», маленькие рассказы и, конечно, «Архипелаг ГУЛАГ». Это были первые книги, написанные, я бы сказал, в режиме абсолюта – без компромисса и эзоповского языка, – где вещи назывались своими именами. Поэтому они и сейчас читаются. В мемуарах «Бодался теленок с дубом» Солженицын немного упрекает Твардовского за «долгую» (всего лишь 11 месяцев) задержку публикации: почему он, дескать, не снял трубку и прямо не позвонил Хрущеву за разрешением, а действовал через аппарат ЦК. Но речь шла об открытии совершенно нового и неиспытанного рубежа для официальной советской литературы, и если бы Твардовский позвонил неподготовленному Хрущеву, попал на неподходящее настроение и получил отказ, это было бы последнее слово, и печатный (в России) Солженицын не существовал бы еще четверть века. А ведь все – и последующая легкость доступа в самиздат и коммерческий тамиздат, и Нобелевская премия, и относительная мягкость обращения властей в период реакции (всего лишь выслали из страны, тогда как других писателей сажали) – все было результатом кратковременной официальной славы Солженицына в СССР, славы, созданной Твардовским и «Новым миром». Из воспоминаний самого Солженицына следует, что Твардовский почти единолично боролся за «Ивана Денисовича», у него даже не было поддержки собственной редколлегии, так как же он мог бросить эту бомбу на голову Хрущева без сильной артподготовки?