Выбрать главу

Перед моим умственным взором вставали картины и образы из моего далекого детства, ранней юности и бурных студенческих лет.

«Нет большей печали, чем вспоминать во дни скорби об ушедшем счастье», писал Данте в своей «Божественной комедии», но я находил, что это утверждение не всегда верно, потому что воспоминания о прошлом счастье иногда приносят большое утешение и даже радость. Только тот, кто пережил печаль и муку долголетнего одиночного заключения, знает, как радостно и сладко бывает силою воображения воскрешать в памяти светлые картины прошлого…

И я знал много таких моментов. Как часто я себе представлял, что сижу с несколькими товарищами на берегу моря в Одессе и веду с ними беседу о «проклятых вопросах», разрешения которых мы так настойчиво и страстно искали. И с каким радостным чувством я вспоминал, как я, бывало, лежу с Штернбергом под тенистым деревом в Псыщевском лесу, в окрестностях Житомира, и мы оба, еще подростки, строим самые причудливые воздушные замки. Не раз я мысленно переносился в Петербург и воскрешал в своей памяти яркие моменты моей студенческой жизни. Я видел себя снова среди своих товарищей-революционеров; мы обсуждаем серьезные вопросы, я вижу их возбужденные лица, слышу их голоса…

Образы были так ярки, картины так реальны, что, когда я от своих мечтаний возвращался к печальной действительности, мне иногда казалось, что эта действительность не более чем тяжелый кошмар, – мне не верилось, что я заперт в каземате, что я один, всегда один, отрезанный от мира, от всего, чем жизнь была для меня дорога и мила…

Если бы можно было заковать сердце и душу в броню стоического выжидания событий, если бы можно было приказать чувствам временно заснуть, умолкнуть, остановить их строптивое кипение, одиночное заключение переносилось бы сравнительно легко; но я не был в силах совладать с ними. Мне было мучительно сознание, что рядом со мною, в одном коридоре, сидят многие мои товарищи, и я ничего о них не знаю; меня сильно беспокоила судьба Штернберга, о котором я не имел никаких сведений со дня ареста, и я себя спрашивал, в Одессе ли он, или его увезли в Петербург.

Все двери наших камер выходили в один длинный коридор, и когда жандармы выводили то одного, то другого узника на прогулку, я чутко прислушивался к их шагам в надежде, что узнаю по ним того или иного товарища.

Иногда мне это удавалось. Но шагов Штернберга я ни разу не уловил. А между тем какое то внутреннее чутье мне подсказывало, что он в Одессе, быть может, даже в нескольких шагах от меня, в такой же камере, как моя. Так близко и в то же время так далеко. Он замурован уже в течение двух лет. Его кипучая энергия парализована. Его революционный энтузиазм скован. Знает ли он, что так успешно восстановленная нами «Народная воля» потерпела страшное крушение, на этот раз окончательное?

От таких волнующих мыслей я искал успокоения в книгах, которые я в тюрьме читал с обостренным интересом. Во мне проснулась традиционная еврейская «любовь к книге» – любовь ко всему, что создано человеческим гением в области науки и художественного творчества.

А книг мне друзья доставляли множество. Однажды жандарм принес мне томик байроновских стихов на английском языке. Я тогда еще весьма посредственно знал этот язык, но мысль, что я при известной настойчивости и прилежании смогу читать Байрона в подлиннике, меня до того одушевила, что я принялся изучать английский язык с необычайным рвением. И мои успехи превзошли мои ожидания. Спустя каких-нибудь три-четыре месяца, я мог констатировать с чувством глубокого удовлетворения, что я не только хорошо понимаю байроновские стихи, но даже чувствую их необыкновенную красоту.

Более того, чтение Байрона пробудило во мне непреодолимую потребность выражать мои чувства и переживания в стихах. Какую художественную ценность имели мои стихотворные опыты, я не берусь судить, но их писание приносило мне большое облегчение и давало определенное нравственное удовлетворение.

Не раз я себя спрашивал, откуда у меня вдруг явилась такая сильная любовь к поэзии, и объяснял это свое новое чувство сентиментальностью моего характера. Но позже, когда судьба дала мне возможность снова встретиться с многими моими товарищами, я узнал, что некоторые из них стали в тюрьме писать стихи и что огромное их большинство сильно увлекались поэзией.

По-видимому, страдания и радости, так ярко и правдиво описываемые в истинно поэтических произведениях, находят особый отклик в сердцах узников. И я был бесконечно признателен моему неизвестному другу, благодаря которому моя одинокая камера озарилась светом вдохновенной байроновской поэзии.