Не стоит и говорить о том, что такое понимание «нутра» и вдохновения насквозь идеалистично, порочно и жизненно неверно. Если и есть,- вернее, были прежде,- такие актеры, которые, пренебрегая трудным и сложным вживанием в образ, ждали, пока на них накатит мгновенное озарение вдохновения и заговорит их нутро, то такое вдохновение и нутро мало чем отличаются от истерики.
Но, хотя Орленев и считался «актером нутра», он никогда не был им в только что приведенном понимании этого слова. Он никогда не полагался на то, что нутро вывезет его на кривой. Каждая роль была у него до мельчайших деталей продумана, сделана, выверена на зрителе. Внешний рисунок у него был всегда один и тот же: он не ломал мизансцен под влиянием внезапно охватившего его вдохновения, не ошарашивал партнеров каким-нибудь непредусмотренным трюком. Но ему была в сильной степени присуща глубокая нервная неуравновешенность. В жизни Орленев был тяжело невропатичен, он был типичным истериком и неврастеником. Недаром именно от него пошло тогда целое амплуа так называемых «неврастеников». Истеро-неврастения делала его иногда игрушкой собственных больных нервов, с которыми он порой не мог совладать. Эта борьба с собственными нервами выражалась в своеобразных вспышках и погасаниях его актерской энергии на сцене. Он играл всегда одно и то же,- то, что было им найдено для данного образа. Но иногда он играл это легко, ровно, сильно, а иногда - толчками, словно спотыкаясь, вспыхивая и погасая. Одну и ту же роль он мог сыграть, то словно взмывая на крыльях и увлекая в этом головокружительном полете и своих партнеров и своих зрителей, а в другой раз, при внешней одинаковости, - внутренне холодно и бессильно, сам никуда не улетая, не зажигая партнеров, не очень сильно волнуя зрителей. Была, например, одна деталь орленевской игры в «Призраках» Ибсена, которую обязательно вспоминают все старые театралы. Орленев - Освальд, куря трубку, останавливался перед портретом отца, виновного в несчастье всей его, Освальда, жизни,- и вдруг, в порыве неудержимого гнева, замахивался трубкой на портрет! В тех спектаклях, где Орленев летел на крыльях, эта деталь, выражавшая все отчаяние Освальда, потрясала, заставляла зрителей вскрикивать. В тех же спектаклях, где Орленев играл буднично, не отрываясь от земли, сцена с трубкой перед портретом отца была отличной находкой, превосходно придуманной деталью, но не больше.
Спектакль «Горе-злосчастье», повторенный, был внешне совершенно такой же, что и в первый раз. И вместе с тем он был потускневший, остывший. На свадебной вечеринке у Орленева - Рожкова было радостное лицо, но не было того сияния счастья, что в первый раз. Он опять говорил речь начальству, запинаясь и задыхаясь: «Да что же я был бы за свинья»,- но это не звучало с такой чудесной наивной непосредственностью. Весь спектакль Орленев играл, словно слегка присыпанный пеплом; иногда из-под пепла вырывались искры настоящего чувства, а в другие минуты Орленев, насилуя себя, играл с истерически-преувеличенным наигрышем.
За кулисами в этот вечер актеры старались не попадаться Орленеву на глаза: в вечера бескрылых спектаклей Орленев был злой. Актеры тихонько шептались, что и на сцене Орленев сегодня неприятный: говорит вполголоса колкости партнерам и ругает зрителей.
В другой свой приезд Орленев играл пьесу Ибсена «Призраки». Пьеса была незадолго перед тем разрешена к представлению и вызывала страстные дебаты. В печати тогда неоднократно поднимался между прочим вопрос о том, как правильнее и созвучнее с мыслью ибсеновской пьесы перевести заглавие - «Призраки» или «Привидения»? В этих дебатах по такому, казалось бы, малозначительному поводу, был свой резон. По всему смыслу пьесы ясно, что Ибсен имел в виду не призраки и не привидения, то есть не явления фантастического потустороннего мира, а нечто гораздо более определенное: то, что не умирает, а остается, переживает, вредит живым и продолжает давить на жизнь, мешать живой жизни своей мертвой, косной инерцией. Иначе говоря, то, что определяется понятием «пережитков» или словами: «мертвый хватает живого». По смыслу пьесы Ибсена таким мертвым являются старая буржуазная мораль и идея религиозного долга. Героиню пьесы, фру Альвинг, в юности выдали замуж за нелюбимого ею развратного и низкого камергера Альвинга. Она сделала попытку спастись, убежав от мужа к любимому ею пастору Мандерсу, который тоже любил ее. Но пастор Мандерс, тупой фанатик христианского долга, оттолкнул фру Альвинг, убедив ее вернуться к мужу и «нести свой крест». После этого фру Альвинг провела всю жизнь у своего семейного очага, оскверняемого мужем, вернее, притворяясь перед людьми, что это - очаг, семья, а не помойная яма. Муж развратничал сам и развратил бы их единственного сына, Освальда, если бы фру Альвинг не отослала мальчика еще в детстве далеко от родительского дома. Этим поступком фру Альвинг думала уберечь сына от растлевающего влияния отца, но этим же самым она лишила Освальда материнского тепла, а себя - радостей материнства. Фру Альвинг покрывала все гнусности мужа. Она вырастила в своем доме девочку Регину, прижитую мужем от соблазненной им горничной. После смерти мужа Фру Альвинг увенчала ложь своей супружеской жизни: она выстроила благотворительный приют и посвятила его памяти мужа, камергера Альвинга.
Но в самый день открытия приюта-памятника, когда пастор Мандерс уже освящает его молебном, все здание лжи и лицемерия буржуазной морали и христианского долга, которым всю жизнь служила несчастная Фру Альвинг, внезапно рушится, как карточный домик. Сын фру Альвинг, Освальд, приехавший для участия в торжестве открытия приюта-памятника, признается матери, что он неизлечимо болен недугом, унаследованным им от отца, что он, художник, уже не может работать и скоро впадет в безумие. Финальный занавес опускается над фру Альвинг, стоящей над Освальдом,- он бессмысленно бормочет что-то в надвигающемся на него идиотизме. Это трагическое видение освещено заревом пожара: сгорел приют, посвященный недостойной памяти камергера Альвинга.
О том, какое звучание имели «Призраки» для тех лет, в начале века, ясно говорит то, что царская цензура долго и настойчиво запрещала их к представлению. Когда этот запрет был наконец снят, зритель принял «Призраки» как произведение, бичующее буржуазную мораль и тем самым для того времени революционное.
В пьесе Ибсена Освальд - не главное действующее лицо. Он только - жертва, последнее страшное и правдивое доказательство в споре фру Альвинг и пастора Мандерса. Они, фру Альвинг и Мандерс, являются основными персонажами пьесы, и их незримый подводный спор и борьба составляют основное ее содержание. Вышло, однако, так, что пьеса и, в частности, роль Освальда привлекли внимание крупнейших русских актеров, и от этого переместился идейный центр пьесы. Им стал Освальд, как невинная жертва наследственности и порока отцов. Мне довелось видеть «Призраки» до революции много раз, но я не запомнила ни одной из виденных мною фру Альвинг, ни одного пастора Мандерса. Я помню только Освальда - Орленева и Освальда - П.В.Самойлова. Правда, оговариваюсь: мне не привелось видеть в роли фру Альвинг М.Н.Ермолову.
В роли Освальда, в которой я видела Орленева после «Горя-злосчастья» и «Леса», Орленев появлялся совершенно преображенным, прежде всего внешне. Красивый, стройный, безукоризненно изящный в костюме, движениях, речи, житель большого города, привыкший к собеседникам высокой культуры и свободных мыслей, художник, избалованный жизнью и успехом. Очутившись снова в родном доме, он был и рад этому и слегка разочарован тем, что дом и люди, как всегда в таких случаях, оказались словно меньше ростом, и сам немножко подтрунивал в душе над своей сентиментальностью. Но за всем этим внешним, естественным и понятным, в Орленеве - Освальде едва ли не с первого появления чувствовалось что-то мучительное, больное, от всех скрываемое. Каждый раз, когда он вспоминал эту свою боль, он сразу замыкался в себе, словно уходил от собеседников, и глаза его смотрели не на них, а внутрь себя. Когда пастор говорил о том, что читал хвалебные статьи о работах Освальда и что в последнее время писать о нем стали почему-то меньше, Орленев отвечал не сразу. «Да… В последнее время… я не мог… много работать». И глаза его смотрели мимо пастора на что-то скрытое и мучительное. Это скрытое была его болезнь и тот Дамоклов меч близкого умственного распада, который - он это знал! - навис над его головой. Болезненны были у Освальда - Орленева вспышки внезапной и непонятной раздражительности, болезненным показывал Орленев и влечение Освальда к Регине. Это не было здоровым молодым чувством, светлым и радостным. Это была судорожная тяга больного к здоровому, маниакальное цепляние отживающего за все то, что несет в себе жизнь и чувственную красоту. И это ощущалось в первой же сцене, когда Регина уходит за вином, и Освальд устремляется за ней: «Я помогу тебе откупорить бутылки!…»