Все ближе становился гул пушек. Он перекатывался как отдаленный гром, висел в воздухе над покрытыми уже снегом полями. И однажды с той стороны, где грохотали пушки, примчалась весть. Сея страх, она обрушилась на деревню: казаки!
Люди выходили из домов и с побледневшими лицами глядели в сторону широкой долины. Это там отступали от Карпат войска и шла царская армия. В деревне женщины прятали остатки зерна, закапывали в землю свои жалкие богатства…
В местечке собрались на совет бургомистр, ксендз и несколько владельцев вилл. Они порешили, что вступающих в местечко казаков следует встретить хлебом-солью и таким способом снискать их расположение. Подать хлеб-соль — символ гостеприимства — на обыкновенном подносе было нельзя. Поднос должен был быть серебряный. Начались мучительные поиски. Серебряного подноса ни у кого не оказалось. Не знаю, чем кончились эти поиски, нашли ли, наконец, ксендз и бургомистр серебряный поднос, или нет. Царские войска отступили. Наша долина так и не увидела казаков. Но в мою память глубоко врезался этот контраст: деревенские женщины из бедной деревушки, отдающие раненым солдатам все, что имеют, и ксендз с бургомистром, готовящиеся к торжественной встрече тех, кого они всю жизнь считали врагами своей родины.
Тогда, быть может впервые, задолго до того, как я могла узнать об этом из книжек, мне пришла в голову мысль, которая потом все больше утверждалась во мне, мысль, что отечество капиталиста, помещика и ксендза — нечто совсем иное, чем отечество простого человека, и что по-настоящему любит свою родину только простой человек. Еще в детстве я поняла, что капиталист и помещик всегда будут готовы продать и предать свою родину за деньги, из страха, ради защиты собственных, своекорыстных интересов.
III
Тогда, в ноябре, война подошла к нам ближе, чем когда бы то ни было. И откатилась. Не слышно было пушек, не маршировали по дорогам войска. Бои шли где-то далеко. Мы ощущали войну лишь в виде голода, который давал себя знать все сильней. О войне говорили письма тех, кто ушел из деревни на фронт. О войне напоминали инвалиды, возвращавшиеся из лазаретов. Да еще не давали забывать о войне постоянные реквизиции, хотя казалось, что в голодной деревне уже нечего было взять.
Некоторое время спустя появились пленные. В бурых шинелях, говорящие на чужом и все же похожем на польский, языке. Их прислали на работу в деревню, где не хватало рабочих рук.
Первая группа пленных появилась совсем близко от нас. Мы, дети, тотчас помчались туда целой толпой. Они молотили рожь в амбаре. Ровно ударяли цепы, в воздухе стояла золотая пыль, мелким колючим дождиком разбрызгивались зерна. Мы толпились в воротах, сперва пугливо и робко. Они заговаривали с нами, улыбались. Оказалось, что они любят играть с детьми.
Я помню их как сквозь туман: высокие, светловолосые, с добродушными широкими лицами. Это были те самые «москали», «русские», о которых мы постоянно слышали как о врагах. И вот оказывалось, что «русский» — это и мужик, такой похожий на тех мужиков, которых я знала.
Мы часто навещали работавших у соседей пленных. Слушали, как они поют песни, научились объясняться с ними на каком-то ломаном языке, помогая себе жестами. И у нас стало как-то пусто, когда молотьба кончилась и пленных перевели в другое место.
Еще раз я встретилась с ними летом 1917 года. На кладбище хоронили какого-то австрийского военного. Хоронили со всеми почестями, с венками в лентах, с ружейным залпом. А по другую сторону кладбищенской дорожки закапывали умерших пленных. В широкий ров, метров в пятнадцать длиной, один за другим поспешно опускали белые, некрашеные, деревянные гробы.
Невыразимой грустью повеяло на меня тогда от этой могильной ямы, куда опускали безыменных людей. Они уходили в землю, не оставляя никакого следа. Я подумала о том, каково должно быть тем, кто у них остался: их матерям, детям, женам, которые живут в далекой, далекой стране и никогда не узнают, где окончил жизнь, где лежит самый дорогой, самый близкий им человек.
В тот момент, когда я увидела эту братскую могилу русских солдат, я, вероятно, острей всего почувствовала ужас войны. И это потому, что жизнь в нашей горной деревушке текла, казалось, попрежнему и война шла как бы за пределами этой жизни. Мы, дети, знали о войне гораздо меньше, чем взрослые. Мы не понимали всего ее значения и ужаса, не понимали перемен, которые она производит. У нас были тысячи своих забот, переживаний и приключений.
В деревне было много интересных людей. Например, был такой «Номерной». Не знаю, что с ним было на самом деле, помню лишь то, что нам рассказывали. Будто с самого детства он был необыкновенно набожным человеком. Ежедневно ходил в костел, целыми часами лежал там ниц или стоял на коленях на холодном каменном полу. От этого у него сделались какие-то страшные нарывы на ногах. Вылечить этого человека было невозможно, и наша деревня вынуждена была сообща содержать его. Каждая изба обязана была держать его у себя в течение нескольких дней в году. Затем его вместе с койкой, с которой он не вставал, переносили в соседний дом, обозначенный следующим номером. «Номерной» был страшилищем для детей. Из-под его седого чуба пронзительно глядели быстрые, зоркие глаза. С момента, когда он появлялся, и до той минуты, когда его выносили за порог, он становился тираном и повелителем всего дома. Койка стояла возле кухонной печи. «Номерной» сидел в постели и водил глазами по избе.