Прошло немного времени. Я освоилась, почувствовала себя, как и обещал Станиславский моей маме, членом большой семьи. В театре я проводила целый день, хотя занятий в нынешнем понимании этого слова в школе не было. Казалось, не было и никакой школы: ни лекций, ни регулярных занятий. И в то же время школа была. Нас не учили, но мы учились. Ежедневно и ежечасно. Присутствуя на репетициях, следя за работой актеров и режиссеров, за тем, как делается спектакль, как создается роль, мы вникали в секреты актерского творчества, и это заставляло работать нашу мысль, будоражило фантазию. Но главной школой для нас было участие в массовых сценах. С первого дня в театре мы уже знали, что самый маленький выход в толпе это не просто выход, а роль. И я работала над этими ролями с таким же воодушевлением, как позднее над Машей в «Живом трупе» или Анитрой в «Пер Гюнте».
Через несколько дней после прихода в театр я получила две роли в «Царе Федоре»: мордовку в сцене «Яуза» и одну из сенных девушек, сопровождающих царицу Ирину. Лужский, который ставил массовые сцены в «Федоре», сразу сказал мне, что роль мордовки хотя и бессловесная, но трудная и потребует серьезной работы. И действительно, мой выход был очень ответственным. У ларька, прилепившегося к самой кулисе на авансцене, я должна была примерять бусы, торговаться с продавцом и, наконец, вручив ему деньги, пробегать через всю авансцену, по дороге со смехом задевая проходящих мимо молодых людей. Лужский предупредил, что смеяться на сцене — задача нелегкая, требующая специальной тренировки.
— Смех, — говорил он, — должен звучать органично, искренне и в то же время настолько громко, чтобы его слышали в последних рядах галерки.
Я старательно занималась, мучилась, приходила в отчаяние. И только когда наконец мне пришла в голову мысль создавать перед собой воображаемый объект, который каждый раз вызывал бы у меня взрыв смеха, сцена зажила и смех стал органичным и заразительным. Для меня это был хороший урок, в первый раз я поняла, какое важное значение в поведении актера на сцене имеет объект.
Вскоре я получила еще одну роль — в «На дне» девочки с канарейкой. Москвин окрестил ее курносой. Эта девочка в отрепьях приходила в ночлежку, прижимая к груди клетку с птицей. Москвин — Лука, приоткрыв дверь, впускал меня и, легонько ущипнув за нос, подталкивал в глубину сцены. Я оставляла клетку внизу и забиралась на полати. Там, прислушиваясь к сцене Василисы с Васькой Пеплом, я, невидимая для публики, тоже играла, со всей искренностью переживая трагедию девочки, в первый раз в жизни столкнувшейся с уродливыми человеческими страстями. Замечательно играли эту сцену Муратова и Леонидов. Особенно восхищала меня Муратова. Вспоминая ее Василису, я думаю, что в ней жил подлинно трагедийный дар: много позднее в провинции она играла трагических героинь и пользовалась большим успехом в «Медее» Еврипида. Обидно, что в Художественном театре эта сторона ее дарования не была раскрыта.
В «На дне» мне привелось сыграть позднее еще одну роль, на этот раз не на сцене, а в люке театра. Владимир Иванович предложил мне попробовать кричать за Наташу в сцене, когда Василиса обливает ей ноги кипятком. Владимира Ивановича я совсем не боялась и чувствовала себя с ним свободно и легко. Репетиции прошли хорошо, и роль закрепили за мной. На спектакле по знаку помощника режиссера я кричала и стонала так, как если бы на меня и в самом деле опрокинули ведро кипятку. Кричала почему-то с закрытыми глазами, может быть для того, чтобы лучше сосредоточиться. Когда помощник режиссера взял меня за руку и шепнул: «Кончайте», я открыла глаза. Передо мной стояли Качалов — Барон и Н. Г. Александров. Василии Иванович, улыбаясь, протянул мне стакан с водой.