— Сейчас прозреет! — пообещал Трубников. — Иди ко мне, дед, а то хуже будет.
— Что можешь ты сделать убогому, солнечного света не зрящему? — печально и важно подал голос слепец, поводя пустым взором по небу и верхушкам деревьев, словно Трубников был скворцом.
— Собак спущу, они у нас злые, разорвут, как тюльку.
— За решетку сядешь, — спокойно отозвался старик.
— Не сяду. Я контуженный, мне все спишется. Не веришь, их вот спроси. — Трубников махнул на колхозниц.
— И правда, дедушка! — затараторили те взволнованно и сочувственно. — С ним лучше не связываться!
— Спускай собак, — твердо сказал слепец.
— И пустил бы, — улыбнулся Трубников, — да старуху твою жалею. Эй, малый, беги на конюшню, пусть запрягут Кобчика. Свезу этих бродяг в район и сдам в милицию. Ну, живо!
— Стой! — с тем же твердым достоинством сказал старик. — Иду, непотребный ты человек!
— Иди, иди, да только без посоха. И нечего бельмы таращить, ты мне глаза покажи!
Старик опустил свою косо задранную к небу голову, и под седыми, нависшими бровями засияли два голубых озерца, два живых, острых, непоблекших с годами глаза. Он подал руку старухе и повел ее за собой, твердо и крепко ступая лаптями.
Обманутые женщины стали было поносить странников, им было обидно за свою напрасную жалость, за то, что все они скопом оказались в дурах перед Трубниковым, но тут звонко бахнул гонг, возвещая о конце обеденного перерыва, и улица вмиг опустела.
С тем долгим ненужным шумом, какой всегда производят люди, впервые переступающие порог дома, слепцы наконец вошли, и Трубников поднялся им навстречу с протянутой рукой.
— Будем знакомы. Председатель колхоза Трубников, Егор Афанасьич.
— Пелагея Родионовна, — прошелестела старушка.
Старик был кряж, происшедшее ничуть не поколебало его уверенного, спокойного достоинства.
— Кожаев, Игнат Захарыч, — произнес он внушительно.
— Присаживайтесь, — сказал Трубников.
Старики сели на лавку. Игнат Захарыч — сразу, прочно, поставив посох меж колен и опершись на него своими огромными крестьянскими руками; Пелагея Родионовна сначала пошарила позади себя, словно боялась промахнуться.
— У вас, бабушка, что — катаракты? — спросил Трубников.
— Они самые, миленький.
— Надо лечить старушку, Игнат Захарыч, так недолго и вовсе зрение потерять. Да и о себе подумайте: нельзя безнаказанно целый день заводить глаза… Ладно, рассказывайте, как дошли до жизни такой.
Старики начали побираться с того самого дня, как немцы сожгли их село на Смоленщине. Подавали им плохо, у людей самих пусто было. Глазная болезнь Пелагеи Родионовны толкнула их на мысль стать слепцами: известно, со слепцом русский человек последней коркой поделится, да и немецкие власти к слепцам снисходительней были. Так вот и ходят они до сих пор. Село их после войны восстанавливать не стали, немногие уцелевшие и вернувшиеся люди отстроились в других деревнях. Ну, а им строиться не на что да и не для чего, оба сына погибли на войне, кой толк на старости гнездо вить? Они сыты, в приюте отказа не знают, да и привыкли бродить по белу свету, вроде не так скучно. Кое-какое нажитое имущество хранится в верном месте…
Старик не кончил говорить, как в избу вошла раскрасневшаяся от быстрой ходьбы и любопытства Надежда Петровна.
— Познакомьтесь, моя хозяйка, — представил ее Трубников.
Странники в лад приподнялись, поклонились и сели на лавку.
— Ты чего не на работе? — тихо и сердито спросил Трубников. — Думаешь, председателевой жене закон не писан?
— Я весь перерыв назем принимала.
— Сколько прислали?
— Как условлено, десять тонн.
— Ладно, — смягчился Трубников. — Поставь самовар, напои чаем Пелагею Родионовну, а мы с Игнатом Захарычем отлучимся по делу. Двинулись, Игнат Захарыч.
Старик степенно поднялся с лавки, прислонил посох к стене и, оставшись без опоры, хорошо, пружинно растянул, расправил свое крепкое статное тело. Пелагея Родионовна посунулась было за ним, но Надежда Петровна ласково удержала ее за плечи.
— Пусть мужики наши сходят куда надо, а мы с вами чайку попьем…
Запряженный в старый, латанный-перелатанный кузнецом Ширяевым тарантас, тоже старый, костлявый, о глубокими яминами надглазий, некогда каурый, а теперь грязно-желтый мерин Кобчик ковырял передним копытом землю, изображая из себя нетерпеливого рысака.
На козлы взобрался старший сын Семена Алексей, с отцовским широким брюзгливым лицом, и неожиданными на этом кислом лице казались яркие материнские краски: румянец щек и матовая белизна лба.