Достав со дна мешка большой кусок мрамористого стирального мыла, она вдруг слабо вскрикнула и нежным девичьим движением прижала мыло к груди.
— Ох, спасибочки! — заговорила она растроганно. — Вот уважили так уважили! У нас мыло ни за какие деньги не достать, погибаем от грязи, ей-богу!
Отчасти в расчете на ее растроганность, Трубников решил перейти к главному разговору с Семеном. Он уже понял, что Семен — подкаблучник и домом верховодит Доня.
— Вот ты жалуешься, Семен, мол, не жизнь у вас, а существование. Правильно, нашармачка не проживешь. Значит, надо колхоз строить.
— Что? — сказал Семен, подняв на него чуть захмелевшие, невеселые глаза. — Какой еще колхоз?
— Не придуряйся.
— Я с тобой по-серьезному, — обиженно заговорил Семен, — думал, может, помощь какую окажешь, хоть посоветуешь… В Москву к тебе собирался… Неужто нет у тебя для меня других слов?
— Других слов нет и быть не может, — жестко сказал Трубников. — Советскую власть не отменили. А пока есть Советская власть, будут и колхозы. И для человека, живущего на земле, нет другого пути.
— Помолчал бы уж о земле, — тихо, но с не меньшей жесткостью сказал Семен. — Что ты в земле понимаешь? Ты еще пацаненком от земли оторвался. Тебе и чины и награды шли, а мы эту землю слезой и кровью поливали. У нас и до войны колхоз еле дышал, так нетто подымется он после такого разора?..
Семен еще чего-то говорил, а Трубников думал о том, как странно звучит в применении к нему упрек: «Оторвался от земли». Иной раз стоило неимоверных усилий воли оторваться от земли и еще больших — оторвать от земли бойцов, залегших под кинжальным огнем противника. Семен ошибается, считая, что в молодые годы он раз и навсегда оторвался от земли. Он отрывался от нее десятки, сотни раз и вновь возвращался в нее, в кротиный лабиринт траншей, в норы окопов; он знал на вид, на вкус и цвет, на хруст в зубах землю Украины и Крыма, и будто кованную под снегом финскую землю, пески Монголии, жидкую кашу Мазурских болот, в прах истонченную засухой польскую землю и землю Германии…
— Нешто он поймет тебя? — услышал он слова Дони. — Начальство, известно, по верхам смотрит.
— Да и семь голодных ртов на него не разеваются, — проворчал Семен.
«А ведь у меня их скоро будет побольше, чем семь, — подумал Трубников, — сотни несытых ртов, которые не клянчить будут, а требовать хлебушка, будут крыть меня в бога, в душу, в кровь. Пожалуй, друг мой Семен, мне посолонее твоего придется…»
— Не думай, Семен, и вы, Доня, не думайте, будто не понимаю я вас. Не такое уж я высокое начальство, да и вовсе я не начальство. А только еще раз напомню: живем мы при Советской власти.
— Плохо нас твоя Советская власть защитила, — медленно проговорил Семен. — Ни от фрицевой пули, ни от чего… — Его небритые щеки слабо порозовели. — Хватит! — Он несильно, но тяжело опустил большой кулак на стол. — Ничего нам от вас не надо, только оставьте нас в покое с нашей бедой, будем сами как-нибудь свою жизнь ладить. А певунов и агитаторов всяких довольно наслушались, по горло сыты.
Семен впервые намекнул при жене на свою семейную беду, и Трубников краем глаза глянул на Доню. Ничего в ней не шелохнулось, не тронулось, будто не о ней вовсе речь была. Она серьезно и сочувственно глядела на мужа, согласная с ним в каждом слове, и Трубников почувствовал то достоинство, с каким эти люди приняли обрушившийся на них стыд. Конечно, главная в том заслуга принадлежала Семену. Он не был ни подкаблучником, ни слабым человеком. Он любил жену, любил детей, любил свой дом. Он решил сохранить семью и сумел это сделать, выдержав самое страшное из всего, что может выпасть на долю человека. Он избавил жену от приниженности, а это, что ни говори, подвиг души. Семен сильный и выносливый, он только дал другое, чем он, Трубников, направление своей силе, потому что и путь в жизни, выбрал другой, но требующий от человека не меньше мужества. Грош цена такому мужеству, дерьмо это, а не мужество. Если бы на мою жену полез немец, я бы перебил весь местный гарнизонишко и увел бы семью к партизанам. А если б не перебил? В том-то и дело, что такая возможность мне б и в голову не пришла…
— Можешь считать меня и певуном, и агитатором, но в одиночку никакой вы жизни не заладите. Не выйдет. Да и не дадим.
— Вон как! — сказал Семен. — Это по-дружески. Спасибо, Егор. Только тебе-то какая в том корысть? Ты в наших делах посторонний.
— Ты так думаешь? — улыбнулся Трубников.
Семен остро, чуть испуганно взглянул на него:
— Ты на какую сюда работу приехал?
— Наконец-то! А я все жду, когда ты меня спросишь. Буду я у вас председателем колхоза, если, конечно, выберете.
Трубников ожидал удивления, огорчения, разочарования, но на большом лице Семена отразилась такая глубокая, такая искренняя жалость, что он растерялся.
— Егорушка, милый, за что же тебя так? — сказал Семен тем же тоном, что и при первой встрече, когда увидел покалеченное тело Трубникова. — Чем ты им не угодил? Сколько крови пролил, руки лишился. Ты ли у них не заслужил?
— Брось чепуху городить! Я сам попросился.
— Вот дьяволы, что с людьми делают! — мимо его слов продолжал Семен. — Разве на них угодишь!..
Да перестань ты, дурак-гигант! Говорю тебе, по своему желанию пошел.
— Жена ваша, значит, позже приедет? — как-то очень ядовито спросила Доня.
Трубников чуть смутился. Ему неприятно было говорить, что жена наотрез отказалась ехать с ним в деревню. Коренная москвичка, человек насквозь городской, она сказала, что жизнь вне Москвы для нее все равно что смерть. Он пригрозил ей разводом, она равнодушно ответила, что развода не даст. На жалованье учительницы пения не проживешь, кроме того, ей не оставят трехкомнатной квартиры. Трубников увидел то, что человек более проницательный в чувствах увидел бы куда раньше: былая любовь к нему жены не выдержала бесконечных разлук, вечного за него страха, да и того; что он вернулся калекой. А сам-то он любил жену? Он так привык скучать по ней, ждать встречи, стремиться к ней своим вечно неутоленным желанием, словно в мире не было других женщин, радоваться короткой близости, что, естественно, принимал за любовь эту властную силу притяжения. Но когда состоялся их последний разговор, он с удивлением обнаружил в себе только холод и отчуждение с примесью досады. Оказывается, жена не занимала большого места в его душе. Останься он в Москве, она бы продолжала жить с ним по привычке, из жалости, из выгоды: (квартира, большая пенсия, паек, всякие льготы, да и не так просто женщине за сорок, даже хорошо сохранившейся, наново устроить судьбу. Но поступиться своими удобствами, Москвой ради него казалось ей просто диким. Он уехал, не попрощавшись. «К чему темнить? — думал он сейчас. — Все равно скоро узнается…»
— Нет, — сказал он, — жена не приедет. Дома осталась, при пенсии и квартире. Так что я вроде бы женатый холостяк.
— Ну, здесь недолго в холостяках проходите, — лениво пошутила Доня.
Трубников понял, что, если он поклянется партийным билетом, жизнью, орденами, если станет на колени под образа и призовет бога в доказательство своей искренности, ему все равно не заставить Доню поверить, что приехал сюда по собственной воле, а не в результате жизненного крушения. Жена не поехала с ним, не захотела делить его ссылки, сопутствовать неудачнику мужу — все иные соображения не стоили для Дони и копейки.
Ну и черт с ней, ему важно убедить Семена! Трубникову нужен помощник, человек, которому бы он верил, как самому себе. Он тут чужак, пришелец, ему не на кого опереться. Семен знает людей, знает хозяйство, надо, чтобы Семен был с ним. Он во всем ищет выгоды и в Москву к нему собирался, конечно, не за советом, думал поживиться чем-нибудь посущественней от преуспевшего друга. Здесь его надежды рухнули, надо пробудить в нем другие надежды, а для этого Семен должен поверить, что Трубников не погорел, что явился сюда для настоящего дела.