Выбрать главу

Нас, однако, интересует первоначальный вариант истории, в котором разрыв Гаутамы с прежней жизнью происходит исключительно по его внутренним побуждениям. Что же это за побуждения?

Вовсе не обязательно ссылаться на богов, чтобы объяснить их. Во всяком случае, психологи отнюдь не прибегают к этой гипотезе, когда создают концепцию кризиса середины жизни. Философская антропология также довольствуется совершенно светскими объяснениями происходящего. Она говорит о том, что человек — это единственное из всех живых существ, осознающее свою смертность. Но в юности смертность осознается как смертность абстрактного человека, «человека вообще». Никто всерьез не примеривает его участь на себя самого. И лишь в середине жизни, когда человек испытывает первые атаки серьезных, смертельно опасных болезней, его захватывает мысль о собственной смертности, о «возможности-более-не-быть» (М.Хайдеггер). К этому времени человек уже чувствует себя самостоятельным. В тридцать лет он успевает не только хорошо овладеть каким-то ремеслом, но и построить свой внутренний мир, который считает ценным и заслуживающим вечного существования. Можно выразиться и следующим образом: до кризиса середины жизни человек неосознанно живет так, будто он намерен жить вечно; затем он переживает потрясающую его до основания мысль о собственной смертности и начинает прилагать усилия, чтобы обеспечить себе бессмертие, понимаемое как сохранение собственного внутреннего мира, собственной индивидуальности на вечные времена. При этом главную опасность для себя он видит в том, что его спутают с другими, а потому всячески стремится обеспечить неповторимость, уникальность своей индивидуальности, очистить ее от всего наносного и оставить в ней только подлинное и собственное. Если использовать язык экзистенциализма, то кризис середины жизни — это кризис, связанный с попыткой человека перейти от неподлинного существования к подлинному, от несобственного — к собственному, от навязанной другими жизни — к той, которая будет выбрана исключительно по собственному желанию и вкусу.

Если мы рассмотрим в этом свете буддистские предания, то встречи Сиддхархи со старцем, с больным, а затем и зрелище похоронной процессии вполне могут быть истолкованы как его внутренние переживания, спроецированные вовне. Именно в этих пограничных ситуациях (К. Ясперс) к Гаутаме и приходит чувство неподлинности его существования. Его жизнь предопределена происхождением, волей родителей. Она навязана ему, но не свободно выбрана им. А самое главное — перед лицом смерти окажется, что его существование в качестве правителя, к которому его готовят, не будет ничем отличаться от существования сотен и тысяч других правителей. В этой жизни он легко может быть заменен любым другим аристократом, который вполне справится с функциями управления — и никто даже не заметит такой замены.

Возможность умереть, так и не оставив собственного следа в мире — вот что потрясает Гаутаму и заставляет его покинуть свои дворцы, отправившись в странствия.

К.Ясперс обращает внимание на то, что Гаутама еще вовсе не обретает индивидуальности, оставив «благополучный» образ жизни, который наверняка казался окружающим примером счастья и процветания. Индийцы прекрасно знали о том, что людям с более тонкой душевной организацией свойственен кризис середины жизни. Поэтому школы йогов, удаленные от людных мест, как раз и пытались вернуть людям, переживающим этот кризис, утраченное душевное равновесие. По версии К.Ясперса, разрыв с йогами, среди которых Будда провел семь лет, объяснялся вовсе не столь примитивно, как в легенде о голодном обмороке. Разрыв с йогами объяснялся тем же, что и уход из семьи: если вдуматься, и здесь многим людям предлагались стандартные правила медитации, стандартные места и стандартные позы, так что ни о какой уникальности, индивидуальности, неповторимости, поиски которой становятся столь актуальными перед лицом мысли о смерти, здесь не могло быть и речи.

«Наставляемый йогом, он несколько лет провел в лесах, занимаясь аскетическими упражнениями, умерщвлением плоти. “Когда я видел пастуха или кого-нибудь, кто приходил за дровами, я, скрываясь, пускался от леса к лесу, от долины к долине, с вершины на вершину. А для чего? Для того, чтобы они не видели меня и чтобы я не видел их”. В одиночестве происходила медитация: “Поистине, это чудесный уголок земли; прекрасны лес; течет чистая река, с прекрасными местами для омовения; вокруг лежат деревни. Здесь хорошо быть благородному, который стремится к спасению”. Гаутама сидит, ожидая мига, познания, “прижав язык к нёбу”, прилежно “удерживая в голове, вымучивая и выжимая из себя” мысли.»[21]

Точно так же — в тех же местах у реки, в той же директивно предписанной позе, так же прижав язык к небу, повторяя те же благочестивые словесные формулы — сидят и остальные. Их, постигших неподлинность своей суетной жизни, конечно, меньше, чем тех, кто продолжает механически повторять образ жизни предков. Но их всё равно много. Это — тоже толпа, хотя и значительно меньшая по численности. А требуется обрести абсолютную уникальность.

Вот здесь-то и происходит Великий Отказ, Великое Расставание с человечеством. Согласно буддистским легендам, Будда, достигнув просветления, вначале вовсе не собирался возвращаться к людям. Лишь сострадание к ним, тупо ведущим «автоматический» образ жизни, запрограммированный традицией, побудило его свободно принять решение о возвращении — чтобы сообщить им постигнутое под смоковницей. Но это решение было принято вовсе не сразу и не без серьезных колебаний.

Каким же образом этот радикальный жизненный поворот, который именуется в буддизме новым рождением (джати), связан с философией ненасилия?

Связь здесь самая непосредственная и существенная.

Неподлинный мир оказывается совершенно чуждым человеку, который пришел к мысли о Великом Отказе от него. Стало быть, никто и ничто в этом мире не вызывает у буддиста, достигшего просветления, привязанности и интереса. И уж тем более он не будет сражаться за обладание чем-либо или кем-либо в этом мире. Противники буддизма могут считать такую позицию трусостью или преступным безразличием, но они будут неправы. Буддист переходит в иной мир, где прежние представления о морали, о добре и зле уже не действуют. Это — мир, который лежит по ту сторону добра и зла. Однажды Ф.Ницше высказал мысль о том, что людей, лишенных зависти, не бывает; тот, кто никому не завидует, просто открыл для себя страну, которой еще никто не видел. Точно так же буддист оказывается вне того мира, с которым он распростился — даже если он и не живет в монашеском уединении, в чуждом ему мире он присутствует, отсутствуя, не давая ему втянуть себя в свои дела, и не позволяя ему навязать свою этику.

Эта радикальная позиция полной невовлеченности исключает настроенность на борьбу и на насилие абсолютно и, безусловно. Если сторонники силового решения проблем обычно оправдывают себя словами бывшего госсекретаря США Александра Хейга: «Есть вещи поважнее, чем мир», то сторонник философии ненасилия не считает, что существует хотя бы одна вещь, ради которой стоит затевать войну или вступать в противоборство. Нет вещей, которые были бы важнее, чем состояние мира. И больше того: весь мир в целом, от которого мы отказались, тоже не заслуживает, чтобы ради него применялось насилие. (Позднее Христос выразит эту мысль в прекрасной формуле: «Царство Мое не от мира сего».)

Ненасилие и толерантность к инакомыслию — по мысли К. Ясперса, именно это и позволило буддизму стать мировой религией, вбирая в себя и адаптируя к себе все «местные» культы и верования:

«Процесс метаморфоз, который дал буддизму возможность превратиться в мировую религию, распространившись в азиатском регионе, осуществлялся на основе древних религиозных преданий разных народов — как тех, которые обладали высокой культурой, так и неразвитых. Это стало возможным благодаря тому смыслу, который придал миру Будда. Радикальная свобода от мира имела следствием столь же радикальную терпимость по отношению к миру. Ведь все мирское основывается на одном и том же — на незнании, является заблуждением, покровом кажимости и должно быть преодолено. Безразличие по отношению к “неистинному-в-себе” дает возможность преодоления этой неистинности любым образом. Поэтому буддизм имел неограниченную способность к восприятию всех философий, форм жизни. Они толковались как ступени лестницы, ведущей туда, откуда будет совершен прыжок к той цели, которая для нашего, западного, мышления теряется в безграничном, бесконечном. Любая идея, в примитивнейших религиях все это могло интерпретироваться как предварительная ступень, как таковая — необходимая и неизбежная, но — все же не цель.

вернуться

[21]

Jaspers K. Die massgenbenden Menschen. S. 106