Прочитав очередное письмо и насладившись каждой его буковкой, Билодо снимал с него ксерокопию, помещал в соответствующего цвета папку и клал в несгораемый шкаф. Оригинал же ловко запечатывал и на следующий день клал в почтовый ящик как ни в чем не бывало. Этим делом он втайне от всех занимался уже два года. Он понимал, что преступает закон, но чувство вины на фоне всепоглощающего любопытства блекло и превращалось в призрак. В конце концов, от этого ведь никто не страдал, да и он ничем не рисковал, если, конечно, соблюдать осторожность. Кому какое дело до того, что письмо доставили на сутки позже? И кто вообще узнает, что оно опоздало?
Подобным образом Билодо перехватил порядка тридцати писем, теперь составлявших целый «почтовый роман». Вторая его часть, ответы, была ему, увы, недоступна, но он с удовольствием сочинял их сам, тщательно обдумывая, но никогда не отправляя, а когда получал новое послание, то часто удивлялся, сколь точно оно соответствовало его вымыслу.
Вот так. Билодо жил по доверенности. Скуке жизненной реальности он предпочитал близкий его сердцу почтовый роман, куда более цветастый и богатый эмоциями. Из всех перехваченных посланий, составлявших его маленький, но страстный внутренний мирок, больше всех его очаровывали и пленяли письма Сеголен.
Три
Сеголен жила на Гваделупе, в Пуэнт-а-Питр, и регулярно писала некоему Гастону Гранпре, который жил на Буковой улице. Ее письма Билодо перехватывал уже два года, и когда натыкался на новое, сортируя корреспонденцию, неизменно испытывал потрясение и священный трепет. Он незаметно засовывал его в карман куртки, спокойно отправлялся в обход по участку и только на улице давал выход охватившему его возбуждению: крутил конверт на все лады, будто пытаясь нащупать в нем волнующее обещание. Он мог бы вскрыть его сразу и испить без остатка все содержащиеся в нем слова, но предпочитал подождать. Отказываясь от мимолетного наслаждения вкусить исходящий от него апельсиновый нектар, он клал его обратно в карман и весь день прижимал к груди, противясь соблазну, оттягивая удовольствие до вечера, до того момента, как в раковине будет вымыта посуда. И тогда наступал его час. Окурив комнату несколькими каплями цитрусовой эссенции, он зажигал свечи, ставил диск с умопомрачительным норвежским джазом, распечатывал наконец конверт, деликатно нарушал тайну сложенного листа бумаги и читал:
Почтальон будто наяву видел, как нагой ребенок барахтается в искрящейся, фосфоресцирующей воде небольшого бассейна, куда его поместили сразу после родов, как плывет то к нему, то к матери в облике сирены, которая, протянув руки, смотрит на него пронзительно синими глазами саламандры. Он не знал, что не умеет плавать, не подозревал, что вода опасна и что в этой чуждой стихии можно утонуть. Нет, он об этом не думал, а лишь повиновался инстинкту, видимо не разучившись еще с прошлой жизни, закрывал рот и просто плыл. Этого маленького дельфинчика, этого сморщенного новорожденного гномика Билодо видел перед собой очень отчетливо — видел, как он покачивается на ласковой волне, как ныряет и как из его ноздрей вырываются пузырьки воздуха. Это было так неожиданно, странно и трогательно, что губы почтальона расплывались в улыбке, он представлял, что плывет рядом с малышом в том же бассейне, и слышал в ушах шум воды. Мощь этих коротких строк и изобразительная сила странных стихов Сеголен была такова, что они, будто на фотоотпечатке, проявляли окружающий мир, и человек тут же начинал его чувствовать.