Колокол он слышал уже много дней. На самом деле никакого колокола не было, но он слышал, как тот звонит. Он звонил и сейчас, близко, далеко, совсем рядом, где-то вдалеке. Никто этого не слышал, только он.
Он покачал головой. Он повысил голос, чтобы перекрыть звук того колокола, закричал на миссис Эллиот: "Вы слышали меня?"
Поддернув брюки и рывком подтянув пряжку ремня, он прошел мимо Матери к двери.
– Да, – сказала она, – я слышала. Но даже я не в силах позвать Сеси домой, если ей не хочется возвращаться. В конце концов она объявится. Потерпи. Не спеши в полицию…
Он оборвал ее:
– Я не могу ждать. То, что со мной делается, этот гам в голове, не проходит уже целых восемь недель! Я больше этого не вынесу! – Он с угрозой глянул на часы. – Я ухожу. Попробую найти Сеси в городе. Не разыщу к шести – ну, не тебе объяснять, что такое кедровая палочка.
Его тяжелые башмаки прогромыхали по прихожей, шаги протопали по ступенькам и затихли на улице. Когда все успокоилось, мать повернулась и серьезно, с беспокойством посмотрела на спящую.
– Сеси, – позвала она нежно, настойчиво. – Сеси, иди домой!
Тело молчало. Сколько мать не ждала, Сеси лежала без движения.
Дядя Джон прошел цветущими полями и вышел на улицы Меллинтауна, высматривая Сеси в каждом ребенке, лижущем мороженое, и в каждой белой собачке, трусящей своей дорогой в вожделенное никуда.
Город раскинулся, как сказочное кладбище. Ничего, кроме горстки монументов, по сути, памятников забытому искусству и образу жизни. Это была обширная луговина, только вместо травы на ней росли язвы, гималайские кедры и хекматаки" между ними пролегали дощатые тротуары, которые можно к ночи затаскивать в сарай, если гулкие шаги прохожих действуют на нервы. Там торчали старые дома первых поселенцев, убогие и тесные, посеревшие от мудрости десятилетий, блестевшие очками цветных стекол под золотистыми космами пустивших в них корни столетних птичьих гнезд. Там была аптека, полная обкрученных проволокой стульев с фанерными сиденьями у стойки с газированной водой и незабываемого, отчетливого, стойкого запаха, который когда-то стоял в аптеках, но которого уже нет и в помине. Была там и парикмахерская, а перед ней весь в красных лентах столбик под стеклянным колпаком. И была там бакалейная лавка, пропитавшаяся ароматом фруктов и пыльных ящиков и запахом старухи-армянки, похожим на запах позеленевшего пенни. Городок тонул в тени канадских кедров и спелых лиственных деревьев, никуда не спешил, и где-то в городе была Сеси – та, кто Странствует.
Дядя Джон остановился, купил бутылку апельсинового сока, выпил ее, носовым платком утер лицо, глаза его прыгали вверх-вниз, как дети через прыгалку. Я боюсь, думал он, я боюсь.
Он увидел стайку птичек, рассевшихся в ряд на высоко натянутых телефонных проводах. Не там ли Сеси, не смеется ли она над ним оттуда, выглядывая через зоркий глаз птицы, перебирая перышки и напевая песенку про него? Он заподозрил Индейца в сигарной лавке. Но в этой холодной, вырезанной из дерева, табачного цвета фигуре не было жизни.
Вдалеке, словно сонным воскресным утром, он услышал звон колоколов в долине собственной головы. Он начисто ослеп. Погрузился во тьму. В его обращенном внутрь взоре проплывали белые, искаженные лица.
– Сеси! – закричал он всему и везде. – Я знаю, ты можешь помочь мне! Ну потряси меня как дерево! Сеси!
Слепота прошла. Он весь облился холодным потом, который не высыхал, а растекался, как сироп.
– Я знаю, ты можешь помочь, – сказал он. – Я видел, как несколько лет назад ты помогла кузине Марианне. Десять лет назад, разве не так. – Он стоял, весь напрягшись.
Марианна была девчушкой, неприметной, как крот, волосенки на ее голове– шарике сбивались, словно пучок корешков Марианна болталась в собственной юбке, как язычок в колокольчике, только никогда не звенела при ходьбе, а просто перекатывалась с каблука на каблук Она не отрывала взора от травы и тротуара под ногами, она смотрела вам в подбородок, если вообще различала вас, – и никогда не глядела выше ваших глаз. Ее матушка отчаивалась, что Марианна никогда не выйдет замуж или не преуспеет в жизни.
Таким образом, все зависело от Сеси. Она вошла в Марианну, как ладонь в перчатку.
Марианна запрыгала, забегала, заверещала, ее желтые глазенки заблестели. Марианна принялась покачивать юбкой, распустила волосы, и они рассыпались сверкающей накидкой по полуобнаженным плечикам. Марианна с упоением хихикала и звенела, словно развеселый язычок заливающегося колокольчика своего платья. Марианна выжимала из своего лица целую гамму – робость, задор, интеллект, материнскую радость и любовь.
За Марианной стали бегать парни. Марианна вышла замуж.
Сеси покинула ее.
С Марианной разразилась истерика: пропало то, на чем она вся держалась!
Целый день она пролежала пластом. Но привычка теперь уже захватила ее. Что– то от Сеси осталось, подобно окаменевшему отпечатку на мягком сланцевом камне, и Марианна начала отслеживать привычки, продумывать их и вспоминать, как это было, когда Сеси находилась в ней, и очень скоро уже снова бегала, и кричала, и хохотала без помощи Сеси – корсет, оживленный так сказать, памятью!
После этого Марианна зажила полной жизнью.
Стоя перед Индейцем в витрине сигарной лавки и разговаривая с ним, дядя Джон теперь бешено тряс головой. В глазных яблоках проплывали десятки ярких пузырьков, из каждого в него, в самый его мозг, вбуравливались косящие микроскопические глазки.
А вдруг он так и не найдет Сеси? Вдруг ветры над полями унесли ее до самого Элджина? Уж не там ли то место, где она больше всего любила проводить время, в доме умалишенных, притрагиваясь к их умам, перебирая и переворачивая рассыпающиеся конфетти их мыслей?
С силой вырвавшись на волю в послеполуденной дали, огромный металлический свисток вздохнул и раскатился эхом, пар с шипением растекся по полотну, когда паровоз понесся через эстакады над долиной, над прохладными реками, через созревшие кукурузные нивы, как палец в наперсток входя в туннели под аркадами мерцающих блуждающим светом ореховых деревьев. Ужас сковал Джона. А что если Сеси сейчас в будке головы машиниста? Ей нравится гонять на чудовищной машине по всей округе, покуда хватает силы контакта. Рывками дергать за веревку гудка, чтобы с пронзительным свистом проноситься через погруженные в ночной сон или дневную дрему поля и луга.