Кузины бросили играть, когда высокий громкоголосый человек сильно постучал во входную дверь и, когда Мать отозвалась, направился прямиком в дом.
– Это же дядя Джон! – воскликнула, переводя дыхание, самая маленькая девочка.
– Тот, которого мы не любим? – спросила вторая.
– Что ему нужно? – крикнула третья – Какой он злющий!
– Это мы злы на него, а не он, – пояснила с гордостью вторая, – за то, что он опозорил Семейство шестьдесят лет назад, а потом семьдесят лет назад и еще двадцать лет назад.
– Послушайте! – они прислушались. – Он побежал наверх.
– Кажется, плачет.
– А разве взрослые плачут?
– Еще как, дурочка.
– Он в комнате Сеси! Орет. Гогочет. Молится. Ревет.
Самая младшая сама расплакалась. Она бросилась к двери в подвал:
– Проснитесь! Вы, там, внизу, проснитесь! Вы, в сундуках! Здесь дядя Джон, и у него, наверное, кедровая палочка! Я не хочу кедровой палочки в грудь! Проснитесь!
– Ш-ш-ш, – цыкнула старшая. – Нет у него никакой палочки! И вообще разве можно будить тех, кто в сундуке. Слушайте, вы!
Они задрали головы вверх и с блестящими глазами принялись ждать.
– Отойди от кровати! – крикнула Мать с порога комнаты.
Дядя Джон склонился над дремлющей формой Сеси. Губы его покривились. В зеленых глазах маячили отчаяние, обреченность, бешенство.
– Что, я совсем поздно? – хрипло всхлипывая, закричал он. – Она ушла?
– Давным-давно! – отрезала Мать. – Ты что, ослеп? И может не вернуться много дней. Бывает, лежит так целую неделю. Мне не нужно кормить тело, оно кормится с теми, в кого или во что вселяется. Отойди от нее!
Дядя Джон напрягся, надавил на пружины.
– Чего же она не подождала? – потребовал он, вперившись в нее безумными глазами, снова и снова пытаясь нащупать ее остановившийся пульс.
– Ты же слышал меня! – Мать резко шагнула вперед. – Ее нельзя трогать. Ее нужно оставить как есть. Чтобы, придя домой, она смогла вернуться в свое тело именно в этом положении.
Дядя Джон повернул голову. Его длинное, грубое, красное лицо было покрыто оспинками и ничего не выражало, вокруг усталых глаз залегли глубокие черные борозды.
– Куда бы она могла отправиться? Я просто должен ее найти.
Мать произнесла, словно дала пощечину:
– Почем мне знать. У нее есть любимые места. Может, найдешь ее в ребенке, что бежит по тропинке в овраге. Может, она качается на виноградной лозе. А, может, увидишь, как она смотрит на тебя из рака, спрятавшегося под камнем в ручье. Или, может, играет в шахматы в старике на площади перед судом. Ты сам не хуже меня знаешь, что она может быть где угодно. – Она иронически скривила рот. – Может, она стоит во мне во весь рост и смотрит на тебя, смеется и не показывается тебе. Может, она так развлекается. А ты и не узнаешь.
– Как… – тяжело, словно огромный валун на оси, он повернулся к ней. Его ручищи поднялись, будто готовые схватить что-то. – Если бы я только подумал…
Мать продолжала говорить – с непривычным для нее бесстрастием:
– Не сомневайся, она не во мне, здесь. Да если бы и была, тебе бы и не догадаться. – В ее глазах чуть заметно блеснуло злорадство. Высокая, грациозная, она стояла и без страха сверху вниз глядела на него. – Теперь-то ты наконец можешь растолковать, чего тебе надо от нее.
Казалось, он прислушивался к отдаленному благовесту. Он сердито потряс головой, чтобы в ней прояснилось. Потом протянул:
– Что-то… внутри меня, – он запнулся, склонился над холодным спящим телом, – Сеси! Вернись, слышишь! Ты же можешь вернуться, если захочешь!
В высоких ивах за тонувшими в солнце окнами потянуло ветерком. Кровать заскрипела от его переместившегося веса. Еще раз ударил отдаленный колокол, и он прислушался к нему, но Мать ничего не слышала. Только он слышал эти далекие-далекие, навевающие полуденную сонливость летние звуки. Рот его чуть приоткрылся.
– Она должна сделать для меня одну вещь. Последний месяц у меня что-то неладно с головой. Появились чудные мысли. Я уже было сел на поезд в большой город посоветоваться с психиатром, только ой мне не поможет. Я знаю, что Сеси может вселиться в мою голову и избавить меня от страхов. Она их может высосать, как пылесос, стоит ей только захотеть. Она единственная, кто в состоянии вычистить из моей головы всю грязь и паутину и снова сделать меня новеньким. Вот зачем она мне, пойми ты, – сказал он сдавленным выжидательным голосом. Он облизал губы. – Она просто обязана помочь мне!
– После всего, что ты сделал Семейству? – заметила Мать.
– Ничего такого я Семейству не сделал!
– Говорят, – сказала Мать, – что в трудные времена, когда у тебя было туго с деньгами, ты получал по сотне долларов за каждого из Семейства, выданного властям, чтобы ему проткнули сердце кедровой палочкой.
– Это несправедливо! – закричал он, вздрогнув, как человек, получивший удар в живот. – Этого не докажешь. Ты все врешь!
– Все равно я убеждена. Сеси не пожелает помогать тебе. Этого не захочет Семейство.
– Семейство, Семейство, – он затопал ногами, как огромный невоспитанный ребенок. – К черту Семейство! Почему я должен из-за него сойти с ума? Мне нужна помощь, черт побери, и я ее получу!
Мать смотрела ему в лицо, ее лицо окаменело, руки она скрестила на груди.
Он сбавил тон, посматривая на нее взглядом застенчивого злодея и избегая ее глаз.
– Послушайте меня, миссис Эллиот, – сказал он. – И ты тоже, Сеси, – обратился он к спящей. – Если ты здесь, – добавил он. – Послушайте вот чего. – Он взглянул на стенные часы, тикавшие на дальней, залитой солнцем стене. – Если Сеси не вернется сюда сегодня к шести вечера и не захочет прочистить мне голову и вернуть мне разум, я… я заявлю в полицию. – Он выпрямился. – У меня список Эллиотов, которые живут на фермах по всей округе и в Меллинтауне. Полиции и часа не понадобится, чтобы заточить с дюжину новых кедровых палочек, а потом загнать их в дюжину эллиотовских сердец. – Он умолк, вытер пот с лица. Постоял, вслушиваясь.
В далекий колокол ударили снова.