Уж в который раз перемалываю я в мыслях своих все эти невесёлые дела. А мои пальцы тем временем делают свою обычную работу: жирный белый тон, жирный розовый, пудра, румяна, коричневые тени, красные, чёрные… Едва я кончаю гримироваться, как слышу, что острые когти скребут дверь моей уборной. Я тут же её отворяю, потому что узнаю настойчивую лапу маленького брабантского терьера, который «работает» в первом отделении нашего спектакля.
– Это ты, Нелли?
Она входит уверенная, серьёзная, словно секретарша, пользующаяся доверием начальства, и милостиво разрешает погладить свою шерсть на рёбрах, всё ещё вздрагивающую после выступления, в то время как её зубы, пожелтевшие от возраста, разгрызают сухое печенье. У Нелли рыжая лоснящаяся шерсть, чёрная обезьянья мордочка и блестящие красивые беличьи глаза.
– Дать ещё печеньице, Нелли?
Хорошо воспитанная, она соглашается без улыбки. В коридоре Нелли ожидает её семья. Она состоит из высокого поджарого господина, молчаливого и непроницаемого, который никогда ни с кем не перекинется словом, и двух светлых колли, хорошо воспитанных и очень похожих на своего хозяина. Откуда взялся этот человек? Какие дороги привели сюда его и этих собак, похожих на трёх разорившихся князей? Жест, которым он снимает шляпу и кланяется, изобличают в нём светского человека, так же как и его резко очерченное продолговатое лицо… Мои товарищи, которые всё подмечают, за глаза называют его «великим князем».
Он терпеливо ждёт в коридоре, пока Нелли справится с крекером. Нет ничего более печального, более достойного и более надменного, нежели этот человек и его три собаки, горделиво принявшие свою судьбу странников.
– Прощай, Нелли!
Я притворяю дверь и прислушиваюсь к удаляющемуся стуку когтей по доскам пола… Увижу ли я её ещё когда-нибудь? Ведь сегодня как раз две недели, как идёт наша программа, и, быть может, заканчивается контракт номера «Антоньев и его собаки». Куда они теперь направятся? Где будут блестеть красивые карие глаза Нелли, которые мне как бы говорят: «Да, ты меня гладишь… Да, ты меня любишь… Да, у тебя есть для меня пачка крекеров… Но завтра или там послезавтра мы уедем. Не жди от меня ничего, кроме простой вежливости милой собачки, которая умеет ходить на передних лапах и делать сальто-мортале. Нежность, так же как и отдых, и чувство уверенности в завтрашнем дне, для нас – недоступная роскошь…»
Если небо ясное, то с восьми утра до двух часов дня в окна моей квартирки на первом этаже дома, зажатого, словно скалами, огромными новостройками, попадает солнце. Сперва сверкающий мазок задевает мою кровать, потом он увеличивается, становясь как бы квадратной скатёркой, и тогда перина на моих ногах посылает на потолок тёплый розовый отсвет… И я, нежась в постели, жду, чтобы солнце доползло до моего лица и ослепило меня сквозь прикрытые ресницы, и тогда тени прохожих за окном скользят по мне, словно синие крылья. А потом я либо вскакиваю с постели, заряженная энергией утра, чтобы начать лихорадочно обихаживать мою собаку, мыть ей уши и расчёсывать жёсткой щёткой её шерсть, чтобы она блестела… Либо пристрастно разглядываю в неподкупном свете дня огорчительные знаки, которые уже запечатлелись на моём лице: сухой муар век, горькие складки, появляющиеся в уголках рта, когда я улыбаюсь, и тройной ряд морщинок вокруг шеи, называемый ожерельем Венеры, который чья-то незримая рука с каждым днём прорезает всё глубже и глубже.
Этот придирчивый осмотр и прервал сегодня своим появлением мой партнёр Браг – как всегда, оживлённый, серьёзный и наблюдательный. Я принимаю его безо всяких церемоний, словно у себя в гримуборной, накинув лишь крепоновое кимоно, к тому же разукрашенное в один из дождливых дней отпечатками лап Фосетты в виде четырёхлепестковых сероватых цветков… Для Брага мне не надо ни пудрить нос, ни увеличивать синей чертой разрез глаз… Браг глядит на меня только во время репетиций, чтобы сказать: «Не делай этого жеста, это неизящно… Не запрокидывай голову с раскрытым ртом, ты становишься похожей на рыбу… Не моргай глазами, как белая крыса… Не верти задом, ты же не кобыла…»
Пусть не первым шагом, но первым своим движением на сцене я уж, во всяком случае, обязана Брагу, и если я до сих пор исполнена к нему доверия ученицы, то и он не упускает случая напомнить мне, что я всего лишь способная любительница. Иными словами, он всегда проявляет нетерпимость в споре со мной, ему важно настоять на своём. Вот он входит, привычным движением приглаживает волосы на затылке, словно поправляет парик, и так как его свежевыбритое каталонское лицо выражает заинтересованную серьёзность, столь для него характерную, я не могу понять, с доброй ли он пришёл вестью или с дурной… Он разглядывает солнечное пятно, как драгоценный предмет, затем поворачивается к окнам и спрашивает:
– Сколько ты платишь за этот первый этаж?
– Я тебе уже говорила: тысячу семьсот.
– И в доме к тому же лифт!.. Шикарное солнце, можно подумать, что мы в Ницце!.. Но я ведь пришёл по делу: у нас появилась халтура.
– Когда?
– Когда? Сегодня вечером.
– Ой!
– Что за «ой!»? Ты недовольна?
– Нет-нет! Будем играть нашу пантомимку?
– Никакой пантомимки. Выступление слишком ответственное. Ты будешь танцевать, а я покажу им своего «Пьеро-неврастеника».
Я вскакиваю со стула, всерьёз разволновавшись.
– Я не могу танцевать. К тому же я потеряла в Эксе ноты. И девчонка, которая мне аккомпанирует, куда-то переехала… Вот дня через два…
– Это исключено, – невозмутимо отвечает Браг. – У них должна была выступать Бадэ, но она заболела.
– Ну вот, только этого не хватало. Мы что, всякой бочке затычки? Показывай своего Пьеро, если хочешь; я танцевать не буду.
Браг не спеша закуривает и роняет всего два слова:
– Пять сотен.
– На двоих?
– Нет, тебе. И мне столько же.
Пять сотен!.. Четверть моей квартплаты. Браг курит, не глядя на меня, – он знает, что я соглашусь.
– Пять сотен – это, конечно… А в котором часу?
– В полночь, разумеется… Так что поторапливайся, чтобы найти ноты и прочее… Ясно? Ну, пока, до вечера… Ах да, ведь Жаден вернулась!..
Я снова отворяю дверь, которую он прикрыл за собой.
– Не может быть! Когда?
– Вчера вечером, ты только ушла… Ну и рожа у неё!.. Впрочем, сама увидишь, её взяли назад… Тысяча семьсот, говоришь?.. Позавидуешь! И на каждом этаже живут женщины!
Он уходит, как всегда серьёзный и оживлённый.
Халтура… Выступление в частном доме. Эти три слова ввергают меня в ужас. Я не смею сказать этого Брагу, но себе я в этом признаюсь, поглядев в зеркало, – у меня и вправду похоронный вид, и трусливые мурашки бегут по спине…
Вновь увидеть их!.. Тех, с кем я так резко порвала. Которые некогда звали меня «госпожа Рене», как бы нарочно не желая присвоить мне фамилию моего мужа. Вновь увидеть этих мужчин и этих женщин! Особенно женщин, которые обманывали меня с моим мужем или знали, что я обманута… Прошло время, когда я в каждой женщине видела любовницу Адольфа, нынешнюю или будущую, мужчины же никогда не внушали мне никаких опасений, для этого я была слишком влюблённой женой. Но я сохранила с тех времён дурацкий страх перед гостиными, где я могу встретить свидетелей или соучастников моих бывших страданий…
Предстоящее вечером выступление портит мне обед с моим старым верным и наивным другом Амоном, уже вышедшим из моды художником, который время от времени навещает меня, и мы вместе едим макароны… Мы почти не разговариваем, он сидит, то и дело откидывая на спинку глубокого кресла свою тяжёлую голову – голову больного Дон Кихота, – а после обеда мы играем в особую жестокую игру: мучаем друг друга. Он вспоминает Адольфа Таиланди – не для того, чтобы меня огорчить, но чтобы оживить то время, когда он, Амон, был счастлив. А я говорю с ним о его молоденькой злючке жене, на которой он женился в миг безумия и которая бросила его месяца через четыре после свадьбы, сбежав уж и не помню с кем…