Выбрать главу

5

На этот раз я проснулся после обычного, не затянувшегося на триста лет сна. И посмотрел. Вокруг меня стояли привычные вещи. Наверно, для того чтобы я не чувствовал всей щемящей сердце, пугающей головокружительной необычности другой, незнакомой эпохи, вокруг меня создали искусственную обстановку остановившегося времени. На стене висели те же самые часы, что и триста лет назад. И стена тоже была прежней. Я узнал и шкаф, тот самый шкаф, который, к своему великому стыду, я не сумел открыть в первый день, когда поступил на работу в лабораторию профессора Обидина. В шкафу стояли те же склянки, что и тогда, даже стеклянная банка с наклейкой "Яд!". На какую-то долю минуты меня охватывает сомнение. Может быть, мне все это приснилось? Ответа нет. И вдруг до меня доносится голос. В этом голосе есть что-то знакомое. Где и когда я его слышал? И только через несколько мгновений я догадался, что слышу самого себя. Кто-то включил электронный аппарат, мою память. "Всеволод Николаевич, - умоляет мой голос, - Всеволод Николаевич, поймите! Я слишком молод для мемуариста. И, кроме того, я не могу вспоминать по заказу! Не могу!" До меня доносятся мои слова, произнесенные триста лет назад. Затем наступает пауза. Тишина. По-видимому, аппарат выключили. Звук собственного голоса, только что слышанный, словно позвал меня из исчезнувшего времени. Я вздрогнул. Потом я долго лежал с сильно бьющимся сердцем, словно навсегда утраченное прошлое было туг же, рядом со мной. Тут, рядом. Что это значит? Не значит ли это, что я сейчас увижу родных и друзей? Всех, кроме Оли. Время Оли еще не наступило. Она улетела в далекий космический рейс и должна вернуться на Землю приблизительно через триста обычных земных лет. Могу ли я увидеть снова старушку мать и сына Колю, шестилетнего мальчугана?

* * *

Утром, прежде чем идти на работу в институт, я завозил Колю в детский сад на Васильевском острове, а вечером после работы заезжал за ним. Он уже ждал меня в коридоре, возле своего гардеробчика, где висели его шубка и шапка. Он сам надевал шубку и боты и шел со мной к троллейбусной остановке. Однажды он спросил меня: - Скоро вернется мама? - Я не ответил. Он посмотрел на меня и повторил свой вопрос: - Скоро? Я промолчал. Не мог же я ответить ему, что его мать вернется через несколько сот лет, когда не будет на земле ни его, ни меня, ни наших внуков и правнуков. Для нас с ним и для всех наших современников она умерла. Но она была жива, она летела в космическом пространстве, и тонкий, как игла, пучок электромагнитных волн и световых лучей, посланных с атомной радиостанции космолета, пока сообщал нам о ее самочувствии и здоровье. - Скоро? - снова спросил Коля. - Нет, не скоро, Коля. Очень не скоро. Я смотрел на свои ручные часы, где лихорадочно быстро двигалась красная секундная стрелка. Там, на космическом корабле, где жила Ольга, часы на много лет отставали от моих. Но если бы я стал объяснять это Коле, он бы не понял меня. Шестилетним детям невозможно объяснить теорию относительности. Детям? Да и взрослым очень трудно понять, что время замедляется от скорости движения. Нужно буквально вывернуть логику наизнанку, чтобы понять и поверить в то, что наши с Колей дни равняются почти минутам там, где сейчас пребывает Ольга. В выходные дни я гулял с Колей, читал ему сказки. Я еще тогда не думал о том, что я добровольно покину его. Для меня он так и остался шестилетним белобрысым Колей. А ведь он стал Николаем Павловичем и, возможно, дожил до глубокой старости, так и не дождавшись возвращения матери и пробуждения отца. Я лежал с сильно бьющимся сердцем, словно прошлое было тут, за стеной.

* * *

Биофизик подошел ко мне и сказал приветливо и спокойно: - Здравствуйте, Павел Дмитревич. Как вы себя чувствуете? Хотя он не раз посещал меня, я не знал его имени. И вот сейчас я спросил, как мне его называть. - Павел Погодин, - ответил он. - Но ведь я Павел Погодин! Я! - Я тоже, - ответил он ласково и тихо. - Однофамилец? - Не совсем. Отчасти и родственник. И к тому же тезка. У вас есть возражение? - Помилуйте! Как я могу возражать? Законы природы... - Да, ничего не поделаешь. Законы... Я прямой ваш потомок. Если вы не забыли, после наступления вашей временной смерти остался ваш сын. - Коля? - Николай Павлович, - поправил он меня. - Он женился. У него было четверо детей. - Боже мой, ведь ему было всего шесть лет! - Но к шести годам вы должны прибавить еще триста. - Моя логика все еще не может освоить этот странный факт. Мне все еще кажется, что я приду домой и увижу Колю. Вчера меня вдруг охватило беспокойство. Я думал о том, что опоздаю на целый час в детский сад за Колей и воспитательница будет пробирать меня за неаккуратность. Я помолчал, а затем с грустью добавил: - Но оказалось, я опоздал не на час, а на три столетия. - Опоздал? - Биофизик улыбнулся. - Бессмысленное слово. Особенно в ваших устах. Куда опоздал? Почему? Не думайте об этом. Не надо. Не сожалейте. Вы оторвались от своей эпохи и обрели другую. Это знакомо не вам одному. - Разве? - Я говорю о космонавтах дальних экспериментальных экспедиций. Но обретенное ими время слито с пространством, которое они преодолели. Вас же развременили, разорвав ваше бытие на две части. Но память ваша действует неплохо, в чем мы имели возможность убедиться. Она свяжет две половины разорванного бытия... В сущности, и в этом нет ничего неестественного. В миниатюре каждый испытывает это, ложась вечером спать, а утром просыпаясь. Ваш сон несколько затянулся. Вот и все. Я смотрел на него, я удивлялся все больше и больше. Моя логика не могла примириться с этим алогичным фактом. Передо мною стоял мой отдаленный потомок, и мы с ним существовали в одном времени. - О чем вы думаете? - спросил он меня тихо. - Все о том же. Об алогизме всего того, что сейчас происходит со мной, о несоответствии всему тому, к чему я привык. - Так ли уж это алогично? Обстоятельства забросили вас в двадцать третье столетие. Но ведь был более удивительный случай, когда человека двадцать третьего столетия судьба забросила в шестнадцатый век. - О каком человеке вы говорите? - О великом художнике и инженере Леонардо да Винчи. - Но время необратимо. Как это могло быть? - Мы как-нибудь вернемся к этой теме. Я должен покинуть вас на несколько дней. Послезавтра выступаю с докладом на конференции биофизиков космической станции в окрестностях Венеры. До свидания. Он ушел, так и не объяснив, что он имел в виду, когда говорил о Леонардо. Вероятно, он шутил. Как мог человек из будущего попасть в прошлое? Я лежал и вспоминал все, что я знал о великом художнике итальянского Возрождения. После смерти моего отца, историка, всю жизнь изучавшего XVI век, я нашел в ящике письменного стола большую, чрезвычайно интересную статью о Леонардо. Мне вспомнилась фраза из этой статьи, чуточку загадочная и странная, принадлежащая не отцу, а цитируемая им из какой-то книги об итальянском художнике: "Мир красоты у Леонардо изображается так, как если бы действительность уже была глубочайшим образом приспособлена к человеку, как если бы смягчились все ее антагонизмы и все ее движения выровнялись. Нет жесткости, нет угловатости, нет грубости и резкости связей и переходов..." Эта мысль пронизывала всю статью отца. Его страстно интересовал вопрос, почему Леонардо, живя в таком неустроенном и грубом веке, изображал другую, бесконечно более совершенную действительность, и изображал ее так, словно отлично знал ее. Поставив этот вопрос перед самим собой и перед читателем, отец так и не успел ответить на него. Ему помешала смерть. Но весь ход отцовских мыслей говорил о том, что он был близок к раскрытию какой-то большой тайны. И вот я снова услышал загадочные слова о Леонардо от биофизика, своего тезки и потомка.

* * *

Я помню шубу профессора Чемоданова. Ее шил в ателье на Литейном лучший портной города. К шубе Чемоданова в институте относились почтительно. Ее вешали в особом углу, на отдельном крючке, и вахтерша сидела целый день, охраняя ее, боясь отлучиться. Там, на этом крючке, висела и его фетровая шляпа. Когда Чемоданов шел, все оглядывались. Он, как и его шуба, был сделан из особого материала. Он шел, заполняя собой пространство и время. И время тоже! На его полном, чисто выбритом лице играла снисходительная улыбка. Мы (под словом "мы" я подразумеваю сотрудников нашей лаборатории), были отчасти довольны, что Чемоданов нас терпел, что он мирился с нашим существованием и с нашими проблемами. Мы хотели только одного: чтобы он оставил нас в покое, забыл о нашем существовании. Чемоданова в институте уважали. За что? Трудно ответить на этот загадочный вопрос. Может быть, за то, что он сумел внушить всем - от директора до вахтерши - превратное представление о своей особе. Чемоданов только тем и занимался, что уважал себя. На это он тратил уйму времени. Он вкладывал в это столько таланта, столько старания, столько страсти, что достиг того, чего хотел. Его действительно уважали. Уважали потому, что он сам уважал себя. К его словам прислушивались. Помню, как я сам, слушая его речь на заседании ученого совета, ловил каждое слово и искал в нем сокровенный и глубокий смысл. - Великое павловское учение, - говорил Чемоданов, - открывает перед нами... Открывает перед нами... - он делал паузу с мастерством актера. И голос у него тоже был актерским. Я напрягал все свое внимание, ожидая услышать что-нибудь новое... И действительно, речь Чемоданова производила на меня некоторое впечатление, но не смыслом, а скорее интонацией. Каждое слово Чемоданова было похоже на него самого. Оно требовало к себе уважения. Почему? За что? Это уже другой вопрос. Да и как было не уважать Чемоданова! Он был такой солидный, внушительный, каждое слово, произнесенное им, приобретало какую-то особую реальность, словно в смысл и звучание этого слова Чемоданов вкладывал самого себя, со своим чисто выбритым полным лицом, со своей снисходительной улыбкой. Я уже упоминал о том, что Чемоданов снисходил к нам, мирился с нашим существованием. Вероятно, это было ему не легко, потому что в глубине души ему не могло нравиться то, чем мы занимались. - Дискретные явления жизни, - как-то сказал он, остановившись возле дверей нашей лаборатории, - анабиоз... Ну что ж, поживем - увидим. Жаль, что ему не пришлось прожить триста лет. Что бы он сказал сейчас, увидя меня среди людей далекого будущего? Он бы сказал своим солидным голосом: - Чепуха! Метафизика! Вредные фантазии! И я уверен, что люди поверили бы ему, а не фактам. Уж слишком он был солиден и убедителен, убедительнее всяких фактов. Иногда он исчезал. Уезжал в командировку или в отпуск. Его отсутствие ощущали все. В институте чего-то не хватало. Чего? Трудно сказать... Но вот он появлялся снова. На его полном, чисто выбритом лице играла улыбка, но уже не та снисходительная, что была раньше, а другая. Эта улыбка выражала нечто значительное, она как бы говорила о том, что во время своего отсутствия Чемоданов приобщился к каким-то тайнам. Он что-то знал. Он один, да еще господь бог. Они оба. Эта улыбка наводила на всех уныние, вселяла щемящее чувство неуверенности и беспокойства, словно Чемоданов знал что-то, касающееся всех и всего - и сотрудников, и лабораторий, - но пока держал это в тайне. Спустя неделю эта улыбка исчезала, и лицо Чемоданова снова приобретало снисходительное выражение. - Ну, что у вас там? - остановив меня или Димина, спрашивал он доверительным тоном. - Дискретные явления? Сомнительные явления! Сомнительные! Но поживем - увидим. Сколько же лет он собирался жить? Ему было под шестьдесят. Я так и не знаю, сколько он прожил. Помню, незадолго до генерального эксперимента, с помощью которого я победил время, мы с Всеволодом Николаевичем Обидиным проходили по Невскому проспекту и случайно остановились возле ресторана. У ярко освещенного окна за толстым стеклом сидел Чемоданов, священнодействуя с блюдом, которое ему только что подали. Ресторанное стекло, как рама картины, выделяло его из всего окружающего мира. Прошло полминуты, не больше, но мне показалось, что время исчезло, остановилось, и Чемоданов в своей стеклянной раме победил бренность и слился с вечностью, живой и трепещущей, как миг.

6

Мой тезка и потомок, биофизик Павел Погодин, принес с собой какой-то незнакомый мне предмет, сделанный, по-видимому, из синтетических материалов, поставил его и спросил: - Хотите совершить маленькую прогулку? За триста лет я ни разу не выходил из своего помещения и даже вздрогнул от неожиданного этого предложения. - Когда? - Когда хотите, хоть сию минуту. - Но я еще не брился. Мне нужно переодеться. - Зачем? Вы можете лежать как лежали. Мы даже не будем убирать стены. Для чего? Мир придет сюда, к вам. Время и пространство. - Что-то вроде кинохроники, - сообразил я. - Но где же экран? Павел улыбнулся. - Кинохроника? Древнее слово. Его помнят разве только историки культуры. Нет, речь идет не о столь примитивном отражении мира, а о чем-то, как вы убедитесь, более реальном, вещественном и более интимно связанном с тем, что вокруг нас и в нас самих. Кинохроника, насколько я представляю, всегда отражение прошлого, очень недавнего, но прошлого. Хоть на день, но все же отставание от "теперь" и "сейчас". А тут речь идет о синтезе прошлого, настоящего и будущего. Не только об отражении, но о реальном, вещественном синтезе, как вы сейчас убедитесь. "Тогда", "теперь" и "завтра", пронизанные динамикой. - Что это - искусство или жизнь? - спросил я. Он уклонился от ответа... - Поговорим об этом потом. Он нажал кнопку аппарата и сразу исчез, как провалился сквозь землю. Исчезло все, что меня окружало: стены, вещи. Исчез и я сам. Я уже не ощущал своего тела, словно пребывал одновременно и здесь и там. Но где и что это "здесь" и чем оно отличается от "там"? Мир вдруг стал беспредельным, словно в комнату, где я только что лежал, вошла вселенная. Затем исчезнувшее на миг мое "я" вернулось ко мне. Я летел в прозрачном аппарате над песчаной пустыней. Красивый женский голос сказал негромко: - Марс. Море времени. Он был близко, этот чудесный мелодичный голос, и одновременно бесконечно далеко, словно в прошлом. В нем была конкретная реальность настоящего и что-то от воспоминания. - Пролив Нереид. Молчание. - Северный Сырт. Утопия. Потом, как на картине итальянского Возрождения, я увидел лицо девушки на фоне неба, и оно чудесно ожило, это лицо, приближаясь. Мелодичный голос произнес вне и внутри меня: - Эллада. Море змей. Ощущение полета во сне. И музыка в ушах. Сердце бьется учащенно. Внезапный поворот во времени и пространстве. И вот я уже иду по аллее сада. Впереди - прозрачная стена. За стеной - ничего. Вакуум. Бездонное и пустое пространство. Голос девушки, словно приближаясь не то из прошлого, не то из будущего, говорит, преодолевая время: - Межпланетная космическая станция Балашово. Я иду и иду, и тонкая прозрачная стена отделяет меня от физического "ничто", от вакуума. Возле прозрачной стены у самого "ничто" играют дети. Мяч летит. Он ударяется в прозрачную стену и без звука отлетает от нее. Стена беззвучна. Я подхожу к детям. Их четверо: две шестилетние девочки и два мальчика. Один совсем крошка. Карапуз смотрит на меня, вытаращив синие глазенки. - Как тебя зовут? - спрашиваю я. - Витя. - А что там, за стеной? - Пустота, - отвечает он равнодушно. - А ты не боишься туда провалиться? - Чего бояться? Стена. Она высокая-высокая. Катя вчера сказала: "Она до неба". Но здесь ведь нет неба, дядя. Небо только на Земле. Снова ощущение легкости, ощущение полета во время сна. И музыка. Передо мной озеро. Сквозь прозрачную синеву воды видно, как плывет окунь. Рядом с плывущим окунем возникает поле ржи. Над рожью - облако. Я иду по тропе во ржи. Где-то близко поет жаворонок. Озеро и рожь сливаются, как слова в стихотворении. Близко возле меня плывет окунь. Я вижу, как шевелятся его красные плавники. Вся свежесть мира здесь, рядом, внутри и вне. Безмятежно и хорошо, как бывает только рано утром. Доносится ржание лошади. Этот звук словно перемещает пространство. Возле меня синева леса. Белка скользит между косматых ветвей лиственницы. Острый запах хвои. Резкий поворот. И опять ощущение полета во сне. Я вижу своего отца. Он сидит за обеденным столом и смотрит на меня из-под густых седых бровей. - Леонардо, - говорит он, размышляя вслух, - был удивительной личностью. В этом отношении он похож на свое время. И вдруг к воспоминанию об отце присоединяется нечто никогда не виданное мной и не представимое. Фабрика фотосинтеза. Я стою возле аппарата, который ловит солнечный луч и превращает его в органическое вещество. Передо мной возникает ветвь яблони с красными яблоками, ветвь, созданная как бы из ничего. Все окутано тихой мелодией: машины, люди и роботы, похожие на людей. Девушка-робот спрашивает меня: - Вы устали? - Ничуть. Она стоит возле меня, и мне кажется, что я слышу, как бьется ее сердце. На ее невыразительном лице появляется улыбка. - Как вас зовут? - спрашиваю я. - У меня нет имени, - отвечает она. - Да и зачем оно мне? И что такое имя? - Имя - это слово, - говорю я, - отнюдь не выражающее сущности того, кто его носит. - А что такое сущность? У меня нет сущности. Я не человек. Я робот. Мою сущность меняют сообразно программе. Я явление. Явление без сущности. Она рассмеялась. - Мы затеяли с вами слишком серьезный разговор. Я механический слуга. Мое дело - угадывать желания людей и служить им. Механическая рабыня. Да, рабыня! Древнее слово. Но я обучена и древним словам. Я знаю историю. Не огорчайтесь. У меня нет души. - У вас нет души? - удивленно воскликнул я. - Тогда у кого же она есть, душа? - У людей. Она любезно улыбнулась и исчезла. И сразу исчезла фабрика фотосинтеза. Возник космический пейзаж, черное небо, полное звезд. Меня снова охватило ощущение беспредельности. И вдруг мир укоротился. Я снова в той комнате, в которой триста лет протекли быстро, как час. Павел Погодин, потомок мой, стоял возле моей постели. - Ну как вам понравилось путешествие? - спросил он меня. - Путешествие? А я думал, сновидение, хотя мир слишком реален, слишком веществен для сна. - Еще бы, - усмехнулся он. - В реальности того, что вы видели и пережили, не приходится сомневаться. Это была действительность в снятом виде. Вернее, сгусток ее. - Но у этой действительности причудливая логика сна или волшебной сказки. - Не совсем, - перебил он меня, - сон, в сущности, алогичен. А в том, что вы видели, была логика, но вы ее не уловили. - И все-таки - жизнь это или искусство? - Хотите поговорить на философско-эстетические темы? Ну что ж, если вы не устали, я прочту вам что-то вроде лекции... В палеолитическую эпоху неизвестный и безыменный охотник смешал охру с жиром и изобразил на стене пещеры бегущего быка. Это была первая человеческая попытка схватить движение, а следовательно, пространство и время, и передать их сущность. Вы мне скажете, что живая речь, язык, слово, осмысленный звук, звук, проникшийся плотью вещей и чувств, возникли раньше рисунка. Но линия и цвет могли передать то, чего не могло передать слово, - пространство, движение во всей жизненности. От палеолитического рисунка до кинокадра и телевидения прошло тридцать тысяч лет. Ваша жизнь прервалась, точнее говоря - замедлилась как раз в эпоху расцвета кино и телевидения. Ну, а что произошло за эти триста лет? Человечество победило пространство и время. Наука и техника нашли новый способ отражения текущего бытия, они смогли остановить мгновение и, наоборот, запечатлеть эйнштейново время, дали человеку возможность пребывать в различных пунктах мироздания. Вы скажете, что и кино с телевидением давали возможность, сидя у себя дома, обозревать весь земной шар. Но в нашем новом способе видения мира есть принципиальное отличие от старого. Новое видение - это синтез ваших опредмеченных размышлений и дум с живой реальностью, снятой в обычном времени и времени эйнштейновом, где скорость равна скорости света... Но я вижу, вы утомились. А вам нельзя переутомляться. Пока нельзя. Итак, до завтра, дорогой Павел Дмитриевич.