– Что означает, – подхватила Этта, – что вы бы получили ровно то, что хотите, – вы и ваша группа – первоначальную версию истории?
– Да, но какой ценой, – возразил Генри, положив дневник на стол. – Ты знаешь, что, когда путешественник умирает за пределами своего естественного времени, ближайший проход обрушивается?
Этта кивнула.
– Представь, каково это: потерять единственную вещь, которая могла бы вновь открыть его в случае, если кто-то оказался запертым в ловушке, вынужденный годами или десятилетиями прозябать в неблагоприятной эпохе, разлученный с семьей, – сказал Генри. – Раньше существовали тысячи проходов, сейчас осталось несколько сотен. Многие скажут, что, поскольку умираем мы чаще, чем рождаемся, наш образ жизни канет в лету с обрушением последнего прохода.
– Но не вы.
– Не я, – согласился он. – Я знаю, что не все используют проходы для собственных эгоистичных целей, как Айронвуд. Многим они нужны просто чтобы видеться с членами семьи или с друзьями, не способными путешествовать, или чтобы проводить исследования. Даже твоя мать не желала рисковать потерей семьи в глубине веков. Но последние события убедили меня, что, если мы действительно хотим восстановить историю, жертвы неизбежны.
Жужжание в ушах наконец прорвалось, заглушая его слова. Часть ее отчаянно сопротивлялась тому, что он просил: она не хотела ни этого знания, ни цельной картины, сложенной из обломков.
– Бессмыслица какая-то! – воскликнула девушка, ненавидя сквозившее в голосе отчаяние; она желала найти в логике спасение для разуверившегося сердца. – Она хотела, чтобы я уничтожила астролябию. Сказала мне прямо.
Если, конечно, Генри не врал, но зачем ему врать? Было бы логичнее всеми силами стараться убедить ее в необходимости сохранить прибор, расписав, что они намерены делать. Но ни один из ее внутренних красных флажков даже не колыхнулся. Генри, уставший рассерженный человек в глазах и голосе которого не было никакого расчета. Он действительно сам верил в то, что говорил.
– Тогда ей бы следовало вернуться к нам, пока она еще могла, но она не вернулась, – вздохнул Генри. – Вместо этого придумала сложный план, как заставить тебя делать ее работу. Подвергая твою жизнь опасностям на каждом шагу, она, что еще хуже, держала тебя в полнейшем неведении. Потому что – бог ты мой, – потому что ей нужно было, чтобы события пошли так, как требовало ее особое предназначение. Она знала, что Айронвуд рано или поздно узнает о твоем существовании и попытается использовать тебя, и позволила этому случиться.
Этта, тяжело навалившись на стол, выдала свое последнее возражение:
– Она сделала это, чтобы защитить мое будущее.
– Будущее Айронвудов, – мягко поправил он. – Я вижу, ты хочешь защитить ее. Вместо того, чтобы уничтожить астролябию, она затеяла эту игру, чтобы подтвердить, укрепить свою веру в то детское видение. Вот единственная разгадка всей шарады.
– Потому что, если бы она хотела сохранить мое будущее, – проговорила Этта, не в силах справиться с комом в горле, – она бы велела мне защитить астролябию, а не уничтожить ее.
Мать сделала ее средством уничтожения собственного будущего, утверждая, что это единственный способ его спасти. От боли у Этты перехватило дыхание.
Еще в детстве она поняла, что у одиночества свой тон – высокое скуление, обволакивающее тишину. Порой она сидела у двери спальни и смотрела, как мама рисует в гостиной, – тихая и любящая. Холодная и резкая. Этта тогда считала шуршание – ш-ш, ш-ш, ш-ш – кисти по холсту.
Стояла в тишине, спрашивая: «Ты видишь меня?».
Играла – концерт за концертом – пустому креслу рядом с Элис, спрашивая: «Слышишь меня?».
Ребенком она отправлялась спать вечером, оставляя одеяло в ногах, не гася света, пока не раздавался скрип закрываемой двери в мамину комнату. Тогда Этта выплакивала свой вопрос в подушку: «Думаешь обо мне?».
Всю свою жизнь Этта была тихой, целеустремленной, одаренной, заботливой и терпеливой, всегда готовой помочь, даже в невыносимом одиночестве родного дома. Теперь же она едва могла дышать. Она не могла слышать Элис, не могла прильнуть к этим воспоминаниям, потому что тогда ей пришлось бы признать, что единственного человека, заботившегося о ней, для нее, вместе с нею, уже нет. Ей пришлось бы увидеть свою жизнь не как цветок, распускающийся после долгих лет напряженного роста, но как орхидею, которую мама держала безупречно подрезанной и политой ровно в той степени, что требуется для выживания.
– Это неправда, – заявила она.