Выбрать главу

— Вы же сами понимаете!

Я не понимал, но многозначительно кивал направо и налево, пока на меня не перестали обращать внимания.

Так было и в ресторане Домжура, который мы делили с компанией, не подозревающей в нас свидетелей. Почему-то и те и другие соотечественники не признают во мне своего, что позволяет слушать в два уха. Как-то мне довелось осматривать (со мной это бывает) Третьяковскую галерею как раз тогда, когда ее показывали супруге предыдущего американского президента. Увязавшись за кортежем, я наконец узнал, что волнует молчаливых секретных агентов.

— Следи, чтобы этой дуре не подарили ничего тикающего, — говорил русский охранник.

Американцы интересовались обедом:

— Same shit?

— As usual.

На этот раз за соседним столом разворачивалась драма идей. Трое либералов уговаривали четвертого, из Бруклина, спасти русскую свободу. По-английски беседа шла о демократии, по-русски — о грантах. «Мы еще обуем Америку», — слышалось мне.

Взглянув на цены, я вспомнил ту сцену из мемуаров Панаевой, где она описывает парижские завтраки русских демократов, традиционно завершавшиеся тостом за победу над самодержавием. Поскольку чокались шампанским, то, вздыхает Панаева, каждая свободолюбивая трапеза обходилась в одну рощу.

Печаль о народе, однако, не портит аппетита. Особенно когда все так вкусно. Русская кухня, как Лазарь, восстала из мертвых. Еще недавно патриотизм исчерпывался клюквой — в прямом смысле. Ею посыпали все, что лежало на тарелке — от свиных котлет до неправильного счета.

Теперь вместо салата «Фестивальный» и отбивных «Космических» Москва кормит своим: рыжиками, солянкой из осетрины, филе по-суворовски. Более того, привычно загребая по окраинам, русская кухня негласно, но властно восстановила империю, включив в себя и грузинскую чихиртму, и севанскую форель, и азербайджанский бозбаш, и плов всего мягкого среднеазиатского подбрюшья. Не остановившись на достигнутом, московский ресторан, как Жириновского, тянет за три моря. В модном заведении, куда я попал не по своей воле, а по чужому приглашению, царила тропическая атмосфера. Пока я искал в витиеватом меню селедку, мой сотрапезник заказал суп из кокосового молока и тофу с креветками.

— Недурно для средней полосы, — осторожно оценил я его выбор.

— Что значит «средняя»?! Москва — город контрастов.

Новая кухня объединила с миром ту часть Москвы, которая может себе ее позволить. Остальные смотрят телевизор.

В гостинице я включал его, когда просыпался. Благообразный священник с бородой во весь экран степенно отвечал на вопросы зрителей. Их интересовало будущее.

— Пророчества святых, — величаво говорил архиерей, — от Бога. Цыганкам же предсказывать судьбу помогает дьявол.

Я вздохнул и переключил канал, чтобы узнать погоду. В Москве, где жизнь бурлит в основном под землей, она волнует не так, как в Нью-Йорке. Я понял это еще 10 лет назад, когда спросил таксиста о прогнозе.

— Неопределенный, — сказал он, — но, думаю, Ельцин усидит. По вечерам телевизор смеялся.

— Что значит «Юморама»? — спросила жена.

— Рама для Юма?

— Ты еще скажи — Гоббса.

На экране одна полная дама потешалась над другими, потолще. Меня не оставляло ощущение, что где-то я это уже видел.

— Deja vu? — спросила жена.

— Нет, на Брайтоне, — сказал я и нашел новости. Терпеливо выслушав Путина, мы дождались вестей из дома.

— В Америке, — грудным голосом говорила дикторша, — участились полеты неопознанных летающих объектов.

— Раз ничего нового, — сказал жена, — пойдем спать. Нам завтра тоже улетать.

Американцам в зале ожидания выдавали матрешки. Моих оправдывало то, что в них плескалась сувенирная водка. Сквозь стеклянную стену внутрь заглядывала добродушная морда аэрофлотского «Боинга». Приглядевшись, я заметил, что у самолета, как у парохода, было свое, точнее — чужое, имя: «Достоевский».

— Спасибо, что не «Идиот», — сказала не доверяющая авиации жена.

— И не «Бесы», — согласился я, и мы отправились на посадку.

2004

2

Собираясь в дальнюю дорогу, я позвонил друзьям и строго спросил:

— Осень — золотая?

— А какая же! — обиделись они, но веры им было мало.

Как-то в марте, убедившись (у них же), что грачи прилетели, я приехал в Москву без пальто, а меня встретила пурга, не прекращавшаяся все три недели.

Жизнь, однако, улучшается — вранья стало меньше: осень оказалась теплой, лето — бабьим, и листья падали в тарелку. Но я все равно пошел в музей.

Дело в том, что в школе моим любимым предметом был «рассказ по картинке». Дополняя живопись словами, мы переводим явное в тайное, а очевидное — в невероятное. Так рождается критика, приписывающая свои намерения чужому — и беззащитному — автору.

Предвидя судьбу уже в детстве, я по-крупному играл в фантики, но их оригиналы полюбил лишь в разлуке, и, возвращаясь, не пропускал случая навестить Третьяковскую галерею.

Уже дорога сюда была поучительной — с тех пор как поумневшее метро украсило себя заемной мудростью.

«Любовь к родине начинается с семьи», — прочел я, коротая путь под землю. Изречение Фрэнсиса Бэкона иллюстрировала матрешка, некстати напомнившая мне начиненного бабушкой волка из «Красной шапочки».

В Третьяковке, однако, свои сказки. Самая страшная — «Алёнушка»: глаза дикие, сразу видно, что сейчас утопится. Зато пейзажи располагают к покою и, я бы сказал, к рыбалке. Чувствуется, что клюет — и у Поленова, и у Левитана.

У Верещагина еще и стреляют, причем — прямо сейчас. Его картины напоминают актуальный комикс о террористах и называются в настоящем времени: «Высматривают», «Нападают врасплох», «Представляют трофеи». Возле знаменитого полотна с самаркандскими воротами гид широким жестом остановил экскурсию и объявил: «Persia». Иностранцы согласно закивали.

Переключившись с нарисованной жизни на настоящую, я стал осматривать вместо экспонатов зрителей. Больше других мне понравился дородный мужчина, застрявший возле картины «Развал» какого-то другого, незнакомого мне Сорокина. На холсте изображалась барахолка: хомуты, иконы, кираса и портрет Суворова.

— Нет, — горько сказал сам себе зритель, — ничего в этой жизни не меняется.

Но это, конечно, неправда: Москва становится все менее понятной. Во всяком случае, для меня. На бульваре, например, висела вроде бы и незатейливая афиша: «Игорь Саруханов: 20 лет под парусом любви». Но я никогда не узнаю, как выглядит этот русский Арион, потому что прохожие пририсовали ему пейсы, крест и лозунг «Долой правительство Ющенко».

Привычно почувствовав себя чужим на празднике, я отправился «наблюдать реализм жизни». Он не заставил себя ждать. У памятника Марксу, и впрямь похожего, как писал Довлатов, на кляксу, бездомный негр собирал окурки.

«Все как дома», — слегка запутавшись, подумал я, но был не прав, потому что в Москве другая архитектура.

Краснокирпичная византийская готика — от Кремля до пивного завода в Хамовниках — в этом городе борется с античным ордером. Склонная к плодородию советская власть предпочитала кудрявые коринфские колонны с капустой капителей и рог изобилия, плавно переходящий в герб языческого гербария. Любуясь гранитным «Тяжмашстроем», я обнаружил, что слева от классического портика стоит шалман «Шварцвальд», а справа — «Акапулько».

Такая, прямо скажем, райская география сокращает и улучшает глобус. Например, в прошлом году в моем любимом отеле «Пекин» располагался ресторан «Гонк-Конг», в этот раз его сменило казино «Нью-Йорк».