Выбрать главу

Расправившись с расстоянием, Москва взялась за время: здесь жить торопятся и чувствовать спешат.

— Особенно — за рулем, — добавлю я, вспомнив красивую блондинку, которая ехала в своем «Мерседесе» по тротуару Садового кольца. Причем — давно: кольцо большое, да и пробок не меньше. Как и все остальные, она не отрывалась от мобильника. Благодаря ему, гость в Москве знает все о хозяевах. Иногда больше, чем хотелось бы, как это случилось на Пречистенке, когда идущий передо мной бизнесмен горячо и простодушно доверял телефону свои бескомпромиссно преступные планы.

«Славянская душа, — умилился я, — всегда нараспашку». И тут же убедился в этом за чашкой кофе в стоячем арбатском буфете, где рядом со мной, но не обращая на меня внимания, завтракала девица в пронзительно короткой юбке. Биография ее была немногим длиннее, судя по тому, как быстро она ее выплеснула своему сотовому собеседнику. Исчерпав тему, девушка тревожно задала трубке встречный вопрос:

— А ты что вообще по жизни делаешь?

Задумавшись над ответом на чужой, но и мне не чуждый вопрос, я решил, что пора набраться мудрости. Спустившись в метро за очередным афоризмом, я с удивлением прочел его: «Будет богат, кто на поле своем трудов не жалеет». Катон.

— Это какой же — Старший или Утический? — спросил я спутника.

— Какая разница?

— Не скажи. Первый не советовал снимать цепи с рабов даже в праздники.

Мрачные мысли, впрочем, быстро покинули нас, потому что рядом с хозяйственным Катоном висела соблазнительная реклама женского, видимо корсиканского, белья: трусы назывались «Вендетта».

В НОВОМ СВЕТЕ

За что ненавидят Америку

Навещающих Нью-Йорк соотечественников легко разделить на две части: с путеводителем и — без. Первые не отличаются от остальных туристов. Вторые не имеет с ними ничего общего. Они слишком полны собой, чтобы заметить в Америке кого-нибудь, кроме своих, лучше всего — с Брайтон-Бич.

Я столько раз возил туда приезжих, что стал путать гостей и хозяев. И тех и других объединяло чувство превосходства. Так повелось еще с гласности, которая началась на Брайтоне чуть раньше, чем в метрополии, но тоже с верхнего до. Одну рекламу до сих пор помню: «Нашими пирожками Горбачев хотел накормить перестройку». Теперь Брайтон напирает на духовный товар. Литературе, например, отдан целый универмаг. В просторной зале — детективы, моими сочинениями торгуют в закутке под библейски простой вывеской — «Книги». Чаще других в этом чулане изящной словесности встречаются мегалиты однотомников: «Весь Кант», «Весь Блок», «Все братья Гримм». В такой компании не пропадешь, но теряешься. Поэтому теперь я предпочитаю назначать встречи на нейтральной манхэттенской почве, которая всем, кроме индейцев, чужая. Выбрав для обеда нейтральный ресторан, мы расположились надолго, чтобы как следует познакомиться.

Надо признать, что до сих пор мне не везло на олигархов. У одного была странная фамилия, которую только на всю страну один я не мог запомнить. Другого мне довелось угостить пивом, третьего — водкой. Но такой олигарх еще не попадался, хотя Музиль меня предупреждал:

«Богатые, — писал он, — хотят поделиться с вами не деньгами, а умом».

Этот уж точно ни в чем себе не отказывал, охотно открывая глаза на преступления страны, на краю которой мы обедали. Америка была болью его сердца — в решающий момент она не пришла на помощь.

— За паршивые 100 миллиардов, — жаловался он, — американцы могли накормить наших сирот, утешить наших вдов и построить нам демократию. А теперь что? Страна в кольце: много врагов и ни одного завистника.

Мне, подавленному размахом упущенного, оставалось лишь сокрушенно молчать. Ведь я — не чета собеседнику — не мог себе вообразить ни ста, ни одного миллиарда. Кроме того, я уже давно разуверился в чужой помощи. Вы бы слышали, что отвечает жена, когда я помогаю ей бросить курить.

Впрочем, ответа никто и не ждал. Олигарх, признав меня достойным его выслушать, перешел от внутренней политики к внешней. Ее контуры он размашисто наносил на русский глобус, который сильно отличался от американского и нравился мне еще меньше. Бомбу Пхеньяна мой собеседник фамильярно называл «нашей», Хусейна вспоминал добрым словом, Прибалтику — матерным, иранский режим считал умеренным, Венесуэлу — настойчивой, Бирму — оригинальной, Обаму — жуликом.

С последним я почти согласился.

— Жаль, — польстил я на прощание, — что мы не встретились до выборов: я бы голосовал за Мак-Кейна. Республиканцы больше вкладывают в обороноспособность страны, которая, как я понял, выслушав вас, в этом остро нуждается.

— Еще бы! — победоносно завершил олигарх диалог и, надо отдать должное, заплатил по счету.

В последние годы я все чаще веду подобные разговоры — что по одну, что по другую сторону Атлантики. Соотечественники считают меня достаточно своим, чтобы нелицеприятно выразить претензии к Америке, и достаточно чужим, чтобы за нее отвечать. Меня такая позиция ставит в неуклюжее и безвыходное положение. Согласившись с доводами собеседника, я утрачиваю его интерес. Вступившись за Америку, тем более оказываюсь в дураках — ведь это все равно, что защищать мироздание. Если ты относишься к нему сносно в целом, то тебе приходится оправдывать все без исключения частности — ураган, геноцид, соседей.

Больше всего американцев любили там, где их совсем не знали. Когда-то такой была Россия, потом Китай, последней, кажется, Албания. Сегодня уже все открыли Америку, но каждый ее ненавидит по-своему. Как в старых романах, вроде Жюля Верна, национальные клише по своему окрашивают геополитические предрассудки. Ленивый антиамериканизм англичан, уступивших старую драку младшему брагу; «зеленая» и, как ни странно, пацифистская неприязнь немцев; пышная французская риторика, с трудом скрывающая гастрономическую подоплеку своего презрения (еще Де Голль поражался народу, способному высадить человека на Луну и умеющему делать сразу два сыра — белый и желтый). В Латинской Америке считают, что янки — гринго, в Азии — соперники, арабы видят в них евреев, иранцы — дьяволов. Но с Россией все иначе. Тут Америка — несбывшаяся мечта, изменившая невеста.

Я и сам такой, ибо вырос в Америке задолго до того, как в ней поселился. Если это — парадокс, то мы его делим с целым поколениям. В этом можно убедиться, изучив историю вопроса. Вопроса не было. Был ответ, которым и являлась Америка. Для Бродского она начиналась с Тарзана, для Довлатова — с Паркера и для всех — с книг.

Американская литература брала не содержанием, а формой. Мы плохо понимали, о чем рассказывал автор. Нас волновала его интонация: сентиментальный цинизм, хемингуэевская «ирония и жалость» в той виртуозной пропорции, что стала нам школой чувств и — заодно — прививкой свободы. Защищавшая от вмешательства, да и присутствия власти, Америка оказалась нашим частным пространством. Седьмым континентом тогда был не супермаркет, а душа, которую открыли все разом — от Бродского до Солженицына. «Коммунизм, — говорил последний на арго того времени, — надо строить не в камнях, а в людях».

— Не дай Бог, — сказали бы мы с ним сейчас.

В том-то и дело, чтобы камни — отдельно, а люди — отдельно. Разделению сфер нас научила Америка. И для того чтобы полюбить ее, мы не нуждались в американцах. Скорее наоборот, они только мешали. Первого, причем голым, я увидал, когда был уже студентом, в братской душевой турбазы «Репино», которую мы делили с профсоюзной делегацией из Детройта. Несмотря на заморских гостей, вода была холодной. Мы спартански улыбались друг другу, но так и не произнесли ни слова. По-английски меня учили обсуждать лишь «лето в колхозе», а у него зуб на зуб не попадал.

Сегодня Америка заменила сионских мудрецов — или оказалась ими. Между любовью и безразличием наступил этап ненависти.

— Америка, — объяснил мне один писатель, — не виновата, она, как микроб, заполняет собой ту зону, которую мы ей уступили.