Выбрать главу

От теперешней болезни она просто устала. Еще одно неведомое доселе чувство. Так устают люди не за день, даже не за месяц трудов; такое состояние наступает после многих лет непрерывной, тяжелой, ненавистной работы. Те самые люди, для кого счастьем будет простое уменьшение нагрузки на надтреснутый хребет.

— Что вы сделали со мной? — спросила Фейнне того невидимого, который находился в ее комнате и следил за её пробуждением. Голос девушки прозвучал хрипло, незнакомо.

Ей опять не ответили. Не потому, что не хотели выдать своё присутствие, вдруг поняла Фейнне, а просто потому, что не видели необходимости что-либо объяснять ей. Она — никто, вещь, «объект», как выражался Хессицион.

Сумасшедший старый ученый совершенно явно не узнавал в «объекте» свою былую студентку. Поначалу Фейнне не понимала — почему такое возможно, и начала размышлять над этой проблемой. В конце концов она пришла к забавному выводу: существует порода людей, слишком занятых собственным внутренним миром; они способны воспринимать не столько других людей, сколько другие функции. Переменит человек функцию — и сразу же перестанет быть узнаваемым.

И таких — большинство. На этой особенности восприятия посторонних людей основаны все переодевания. Никто не узнает графиню, если на ней будет платье служанки, потому что в девушке, которая носит фартук, будут прежде всего видеть ее функцию — подать, принести, унести, вычистить, прибрать.

«Довольно странное преимущество в том, чтобы быть слепой, — думала Фейнне, — поскольку слепые различают не чужие функции, а прежде всего собственные ощущения. Я почти уверена, что человек, который сидит сейчас неподалеку, — тот же самый, что присутствовал при опытах. Хотя я не могу его видеть, а сам он молчит».

Она принялась перебирать в мыслях вчерашние впечатления. Ее привели на свежий воздух и несколько раз заставляли переходить с места на место. Затем она почувствовала прикосновение к своей коже. Нечто влажное, тонкое. Почти невесомое. Оно погладило ее, и ей сделалось отвратительно.

Это было не просто физическое отвращение — гадливость охватила все ее существо. Она пыталась вырваться, прервать контакт, избавиться от омерзительной близости чего-то невидимого, но оно держало крепко. Фейнне не могла даже шагу ступить. Ее как будто поместили в плотный кокон воска и облепили со всех сторон. Дышать становилось все труднее, а отвратительное присутствие росло и постепенно делалось всеобъемлющим, и Фейнне уже знала, что оно — серое.

И в этот миг она увидела перед собой нечто. Не так, как случалось во снах, когда ей являлись некие цветовые пятна или предметы, всегда исключительно яркие и предельно объемные, помещенные в ее память осязанием и оттого обладающие почти вязкой материальностью. Нет, она увидела нечто глазами, зрением. Это напоминало злое издевательство над тем чудом, которое постигло Фейнне в саду Академии. Она обнаружила, что стоит посреди густого тумана. Здесь присутствовали, кажется, все оттенки серого: каждая капля, неподвижно застывшая в воздухе, обладала собственным цветом, и на какую ни глянь — будет безрадостнее соседней: блекло-серые и густо-серые, почти черные и синюшно-серые, несущие в себе крохотную болезнь и розовато-серые, точно прообраз всякой грязи, всякой испачканности. Мгновение за мгновением капля приклеивалась к капле, и все вместе они выстраивали некое неопределенное месиво.

Внутри этого месива Фейнне начала различать вторую человеческую фигуру: нелепого старика с угловатыми локтями. Он яростно гримасничал и явно что-то кричал, обращаясь к ней, к Фейнне, однако она не могла расслышать ни звука, как ни старалась: все поглощал серым туман.

Как ни безобразен был старик, он пугал Фейнне гораздо меньше, чем все прочее. Он был таким же, как она: живым. Он, как и она, помещался посреди мрака безнадежности. Он тоже мечтал вырваться. И в отличие от нее он знал, как это сделать. Знал — но не умел. А она умела, но не знала...

Внезапно Фейнне поняла, что если сумеет пробиться к нему, то вместе они, возможно, разорвут туман и окажутся в каком-то ином месте. Но сколько она ни тянулась, у нее по-прежнему не получалось освободиться.

Ценой невероятного усилия она выдернула руку — на краткий миг. Что-то хрустнуло у нее в спине, и Фейнне погрузилась в черноту, которая не была избавлением: там оставалась боль, но не стало гримасничающего старика...

Внезапно наблюдавший за девушкой заговорил.

— Что ты чувствуешь? — спросил он.

Теперь не ответила она.

Это ему не понравилось.

— Пора объяснить тебе кое-что, — промолвил он. — Ты будешь говорить, иначе у тебя начнутся большие скорби.

Она опять отмолчалась.

— Ты, верно, полагаешь, будто вытерпишь все, — продолжал голос, — но не стоит заблуждаться. Ты и десятой доли не знаешь того, на что я способен.

— Мне все равно, — сказала Фейнне.

— Нет, тебе не все равно! — Голос переместился и теперь звучал прямо над ней. — Я сумею сделать так, что ты заговоришь!

— Да я и так могу заговорить, только не хочу...

— Что ты видела там, где была?

— Ничего.

— Ты что-то видела, — настаивал голос.

Она повела глазами: вверх, вбок, вниз, снова вбок. Фейнне знала, что это выглядит неприятно: нянюшка запрещала ей так делать, когда Фейнне была маленькой.

Собеседник Фейнне взял чашку и облил девушку молоком, после чего вышел из комнаты. Она продолжала лежать на мокрой подушке неподвижно, и молоко стекало по ее лицу, как слезы.

* * *

К ней никто больше не приходил. Ей перестали приносить еду и питье. Она начала ощущать себя забытой. Как будто все в доме уехали, оставив здесь ненужный хлам — и среди этого хлама слепую девушку, которая не желает отвечать на вопросы. Фейнне прислушивалась, изо всех сил напрягая слух, но ни звука до нее не доносилось. Ее охватил страх. Она вскочила, заметалась по комнате. Она била в дверь кулаками, швырялась предметами, искала малейшую щель, чтобы выбраться, но ничего не находила.

Её ужас возрастал с каждой минутой. Ни один голос не отзывался на ее призыв. И Элизахар умер. Бесполезно звать, просить, ждать. Никто не придет.

Она уселась на пол, среди разоренных подушек и битой посуды. Принялась сосредоточенно рвать на себе одежду. Добротная ткань поддавалась плохо, но ведь у Фейнне было очень много времени — теперь. Вся жизнь. Сколько ни осталось.

Мысли бродили, отпущенные на волю за ненадобностью. Они свободно проходили через голову Фейнне, спотыкались среди обломков, шуршали в страницах порванной книги, хрустели черепками. Старые мысли, новые мысли. Они встречались, обменивались ироническими смешками. Иногда Фейнне вдруг начинала слышать эти смешки, иногда она не воспринимала вообще ничего.

Какое-то ненужное воспоминание об Академии: Элизахар, Эмери, розовые кусты, разговоры о сумасшедшем преподавателе, который является на троекратный зов. Назойливое воспоминание. Оно для чего-то стучалось в виски, и Фейнне поначалу досадливо отмахивалась от него, чтобы не причиняло лишней боли, а затем вдруг прислушалась.

Несколько раз они проверяли, повинуется ли тот безумный профессор заклятию троекратного зова. И всегда он приходил. Правда, это могло быть и совпадением...

Она пробежалась пальцами по полу, сказала вслух:

— Вот так стучат лапками сумасшедшие паучки в сапожках...

А потом подняла голову и трижды позвала:

— Хессицион! Хессицион! Хессицион!

* * *

Старик петлял по лесу, огибая каждую сосну по нескольку раз: ему почему-то представлялось, что таков единственно возможный способ хождения среди столь царственных деревьев. В нем, как в колбе, вскипал восторг, и чистота и сила этого восторга многократно превосходили то, что способно дать любовное соитие. Это был восторг близящегося открытия.

Нечто прекрасное, почти волшебное столетиями томилось в пустыне абстрактного мира, еще не познанного человеком, и ожидало появления освободителя. Чья-нибудь теплая ладонь должна прикоснуться к изумительной ледяной статуе и растопить ее, и тогда в человеческое сознание хлынет теплая вода расколдованной формулы и многое сделается ясным — навеки.